Главная     Каталог раздела     Предыдущая     Оглавление     Следующая     Скачать в zip

ХРЕСТОМАТИЯ ОТ ГЕОПОЛИТИКИ К ХРОНОПОЛИТИКЕ

Тихонравов Ю.В.

Предисловие составителя Одной из особенностей политической картины наступившего века является открытое доминирование политики реального времени над политикой реального пространства, родившейся еще в античные времена, первая в истории геополитическая идея сформулирована в труде Фукидида "История Пелопонесской войны". Однако в наше время Геополитика - пассивная мистика пространства начинает уступать место хронополитике - активной мистике времени. Отцы постиндустриального общества во весь голос заговорили о разработке технологии конструирования будущего. Естественно мы не могли игнорировать указанную тенденцию приступая к составлению данной хрестоматии. Именно поэтому упор в ней сделан не на классические тексты отцов геополитики, а на современные исследования перелома в развитии классических представлений.

ГЛАВА 4. Геостратегические технологии

Типология пространства. Вашингтон делит все страны земного шара на четыре категории: "сердцевинные" или "стержневые" (core states), "переходные" (transition states), "буйные" (rogue states) и "потерпевшие неудачу" (failed states).

"Стержневые" государства - это те, которые имеют развитую демократию и процветающую рыночную экономику, тесно сотрудничают с США и приемлют американское лидерство. С точки зрения нынешней вашингтонской администрации, к "стержневым" государствам относятся вся Западная Европа, Япония, Южная Корея, Тайвань, Израиль, Турция.

"Переходными" государствами называются те, которые встали на "правильный путь" демократизации и свободной экономики и движутся вперед. Таких стран очень много, но их успехи разнятся. Восточная Европа, особенно новые члены НАТО - Чехия, Польша и Венгрия, а также Словения, балтийские страны, уже вот-вот превратятся в "стержневые" государства. Все ближе к "заветной цели" некоторые государства Юго-Восточной Азии (Сингапур, Таиланд, Малайзия); Ближнего Востока (Египет, Иордания, Кувейт). Многие страны Латинской Америки на поверхности выглядят почти как "стержневые", но их демократия и социально-экономическое положение далеки от идеала: в политической жизни процветают коррупция, элитизм, кумовство, насилие, преклонение перед военными; экономика в этих странах не сбалансирована, там сохраняется напряженность из-за вопиющего социального неравенства, преступности, всесилия наркобаронов, беспомощности судебной системы и т.д. В Африке движение в сторону "стержневой" зоны лишь начинается, и перспективы этого процесса не представляются американцам радужными. В зоне СНГ, по мнению США, с перспективами дела обстоят лучше, но борьба за "стержневые" идеалы там лишь начинается.

Особое значение придают в Вашингтоне эволюции трех крупнейших "переходных" государств - Китая, Индии и России. Американцы отмечают, что Китай добился большого прогресса в экономике, Индия имеет развитую и устойчивую демократию. Россия же, несмотря на продвинутость реформ, представляется Вашингтону страной, которая из-за глубокого кризиса в экономике и организованной преступности имеет туманные перспективы. В США сетуют также на то, что Россия и Китай противятся тесной смычке со "стержневой" зоной, стремятся играть роль контрбаланса американскому влиянию в мире.

В любом случае Соединенные Штаты не теряют надежды добиться превращения всех "переходных" государств, включая Россию и Китай, в "стержневые", т.е. их присоединения к американской зоне влияния. Для достижения этой стратегической, и во многих случаях отдаленной, цели имеется в виду использовать силу примера, материальную помощь, политическое и идеологическое воздействие, интенсивные контакты во всех областях, а когда надо - уговоры и давление. Предполагается все шире подключать к реализации поставленной цели союзников.

"Буйными" режимами в Вашингтоне называют такие, которые отвергают демократию и рыночную экономику, нарушают нормы международного права, третируют соседей и враждебно относятся к США. В американском списке "буйных" государств фигурируют Ирак, Иран, Ливия, Югославия, КНДР, Югославия, Судан, Нигерия, ДРК. К таковым якобы примыкает Белоруссия. С подобными государствами американцы полны решимости бороться, не отказываясь при этом дополнять стратегию "кнута" тактикой "пряника". Конечная задача стратегии на данном направлении - сломать "буйные" режимы и поставить их на "переходный" путь. Причем США готовы, если надо, действовать самостоятельно, без санкции ООН, пресекая нежелательные действия "буйных" государств.

Государствам, "потерпевшим неудачу", Соединенные Штаты в принципе готовы помогать, но в первую очередь тем, которые имеют важное значение для интересов "стержневой" зоны. На данном этапе это Албания и Босния.

При этом отношения информационного соперничества (информационный сбор: разведка, космический мониторинг и др.; информационное противодействие: радио-электронное подавление (РЭП), инфильтрация дезинформации, “компьютерных вирусов” в АСУ противника и др.) и информационной защиты (информационная маскировка: защитные семантические преобразования информации, применение широкополосных информационных сигналов и др.; информационное прикрытие: радио-электронная защита (РЭЗ), ограничение доступа к средствам и др.) противостоящих боевых систем составляют, по нашему мнению, основное содержание информационной борьбы в военно-политической сфере. Главная цель ее состоит в нейтрализации и разрушении информационно-стратегического ресурса враждебного государства и его ВС при одновременном обеспечении защиты своего информационно-стратегического ресурса от аналогичных воздействий со стороны противника.

Информационная борьба в военное время (информационная война) — особая форма информационной агрессии, создания информационных условий дестабилизации экономики, дезинформации, дезориентации и дезорганизации войск противника, массированного негативного информационного и запугивающего морально-психологического воздействия на войска и население противника, прямое применение “информационно-энергетического оружия” (подавляющих и разрушающих радиоэлектронных, оптикоэлектронных, психотронных, программно-компьютерных и др. средств и “информационно-огневого оружия” (высокоточного оружия — ВТО, в котором ударное оружие интегрировано с информационным каналом обнаружения, распознавания, целеуказания и наведения).

В геостратегическом плане Вашингтон пытается контролировать почти двести государств и человечество, насчитывающее 6 млрд. человек. Но есть государства, которые не просто способны сопротивляться американскому контролю, но стремятся сами быть лидерами, выполнять роль центров силы.

США пытаются возродить “санитарные кордоны” вокруг кризисных стран. В истории мы имеем прецедент такой политики в лице Англии, всегда стремившейся к созданию на континенте "санитарного кордона" или "санитарных кордонов". "Санитарный кордон" представляет собой территорию государств и народов, которая располагается между двумя крупными геополитическими образованиями, чей союз или обоюдное вхождение в Большое Пространство могло бы составить опасную конкуренцию заинтересованной державе (ранее Англии, сегодня США). Страны "санитарного кордона" как правило, являются одновременно причиной конфликтов двух континентальных держав, причем их геополитическая самостоятельность де-факто невозможна, и поэтому они вынуждены искать экономической, политической и военной поддержки на стороне. Например, Польша перед Второй мировой войной.

В мире наблюдается меняющийся баланс сил и как результат предпринимаются логически последовательные меры по расширению влияния. Политика расширения НАТО - продукт такой логики. Стратегическая ошибка российской стороной. У России совсем иная логика, что тоже вполне естественно. Москва полагала, что после окончания "холодной войны" мир останется биполярным. Изменится лишь то , что два лидера, Россия и США, перестанут беспрерывно конфронтировать между собой и начнут дружным тандемом руководить человечеством. И вот, выясняется, что Вашингтон не желает соблюдать привычный баланс, он вторгается в традиционную сферу влияния России и превращает ее в свою собственную вотчину.

В период 1970 - 1980 гг. можно было говорить о настоящем геополитическом успехе США. 1) Вашингтон сблизился с Китаем с 1972 г. и тем самым расколол единство коммунистической Евразии. 2) В СССР закончился экономический подъем и между Западом и советизированным миром постоянно углублялась пропасть, которую социалистический мир пытался безуспешно преодолеть. 3) Москва теряла влияние, которое имела в т.н. окраинных землях через посреднические партии. Коммунистическая идеология перестала казаться прогрессивной. 4) СССР перестал обладать необходимым мобилизационным ресурсом.

СВЕРХДЛИННЫЕ ВОЕННЫЕ ЦИКЛЫ И МИРОВАЯ ПОЛИТИКА

В. Л. Цымбурский

ВОЕННЫЕ ЦИКЛЫ: ПРОБЛЕМА, ГИПОТЕЗА, МОДЕЛЬ

I

Исследования разнородных циклических колебаний в военной сфере имеют за собой традицию — и немалую. Проводились они до сих пор, главным образом, на материале Европы Новою и Новейшего времени, что вполне оправдано, так как это сообщество с его напряженной милитаристской динамикой впрямь дает для них благодарнейший материал.

Не все из этих циклических ритмов, достоверных или предполагаемых, одинаково интересны для политолога. Скажем, ограниченный интерес для него представляет военно-техническое соревнование между средствами наступления и обороны, "маневром" и "огнем" — и лишь в той мере, в какой эта гонка может влиять на стратегические планы с потенциальными политическими последствиями (1). Важнее для политической прогностики наблюдаемая периодичность всплесков и спадов военной активности. Широко известна открытая в 1920-х Н. Д. Кондратьевым закономерность возникновения больших военных конфликтов на т. н. повышательных волнах 55-60-летних кондратьевских циклов (2). С этим феноменом, обусловленным мирохозяйственной экономической ритмикой, многие современные авторы связывают 45-50-летние в среднем периоды больших войн в Европе с XVII по первую половину XX в. (см. для обзора важнейшую на сегодня работу 3).

Наконец, совершенно особое значение для моделирования политических перспектив должно иметь исследование долгосрочных военных волн, а также эволюции больших милитаристских стилей, для которой постулируются периоды, значительно превышающие длительность человеческой жизни. Если такие движения существуют, то, понятно, люди, в том числе и политики, на обыденном уровне не могут ощущать их циклической природы: в жизнь военного и политика они входят не вереницей предсказуемых перемен, но некой господствующей тенденцией, переломы которой совершаются в жизни далеко не каждого поколения. Люди, живя внутри тенденции, не предполагают ей конца, а когда на их век падает ее перелом, — не могут вообразить, чтобы, отступившая для них безвозвратно в прошлое, она могла восстать в новой силе при их правнуках. Выделение таких тенденций и выдвижение пробных гипотез относительно их глубинных механизмов чрезвычайно важно для предупреждения о возможных переломных интервалах — чтобы знать, по русской пословице, где подстлать соломки.

В связи с этим ряд историков европейской цивилизации концентрируется на т. н. "великих войнах" модернизирующейся и модернизированной Европы — от Итальянских войн Священной Римской империи и Франции в XVI в. до мировых войн XX в., — каждый раз подчинявших своему протеканию большинство политических процессов Запада. Часть авторов, усматривая в их возникновении ритмичность уровня более высокого, нежели привычные 50-летние колебания агрессивности, разделяет западную историю на циклы, событийно организующиеся вокруг "великих войн". При этом между историками возникают контроверзы, обнаруживая, сколь по разному может решаться в подобном случае задача "извлечения конфигурации из последовательности" (4) наличных данных.

Так, А. Тойнби членил каждый предполагаемый цикл на фазы, трактуемые как "прелюдия" войны, сама "великая война", "передышка" после нее, ее "эпилог" и, наконец, "всеобщий мир". Таким образом 115 — 120-летний, по оценке этого автора, цикл охватывает в среднем жизнь четырех поколений, — достаточный срок, чтобы, подзабыв опыт великой войны, люди этот опыт повторили вновь. При вменении истории такого сюжета, к примеру, европейские войны 1848 — 71 гг. оказываются "эпилогом" наполеоновских, а вторая мировая война — "эпилогом" первой мировой (5). Напротив, Дж. Голдстейн разбивает XVII — XX вв. на "эры" от завершения одной "великой войны" до конца следующей. При этом для него (в отличие от Тойнби) "великой войной" оказывается — видение другого поколения! — не первая, а вторая мировая, и войны 1848 — 71 гг., отрываясь от наполеоновских, объединяются с первой мировой в одном восходящем движении к битве 1940-х (3, с. 327 и сл. ). Одной и той же цепи конфликтов с интервалами между ними могут быть приписаны разные организующие ее сюжеты, выбор между которыми нельзя ни оправдать, ни опровергнуть простым соотнесением с фактами как таковыми. Эта неопределенность побуждала скептиков, вроде П. Сорокина (6), в принципе отрицать наличие любого рода цикличности в истории международных конфликтов.

Однако выбору из возможных решений, на мой взгляд, скорее способствовала бы постановка данной проблематики в связь с наблюдаемым чередованием больших милитаристских стилей в истории Запада. Мысль о периодичности смены этих стилей высказал в 1942 г. К. Райт, различивший периоды "первичного усвоения огнестрельного оружия и религиозных войн" (якобы 1450— 1648), "профессиональных армий и династических войн" (1648 — 1789), наконец "войн индустриализации и национализма" (с 1789) со средней амплитудой в 150 лет (7). Как бы ни утверждал Голдстейн близость своей схемы к периодизации Райта, очевидно, что выбранный последним угол зрения побуждает его трактовать время с 1789 по 1914, в отличие от Тойнби и Голдстейна, как единую эпоху без разрывов. Кстати, для этой эпохи Райт допускал сокращенную амплитуду, объявив 1914 г. началом совсем нового, "авиационно-тоталитарного" периода. Но не прошло и нескольких лет, как атомная бомба опровергла этот тезис, сделав мировые войны финалом эпохи предыдущей, а не началом какой-то новой, и 150-летняя амплитуда Райта оказалась выдержана строже, чем он сам первоначально предполагал.

Встает серьезный вопрос о том, связана ли динамика европейских конфликтов с периодичностью больших милитаристских стилей и можно ли "возвышения и закаты" последних прямо соотнести со структурированием определенных конфликтных сериалов?

Концепция, развиваемая в данной статье, позволяет описать смены больших милитаристских стилей, минимально скорректировав их хронологические рубежи по сравнению с датировками Райта в виде колебаний между двумя эталонами военной победы, отвечающими двум обобщенным состояниям материального базиса войны, — иначе говоря, постичь эти стили как периоды примерно в том же смысле, в каком говорят о периодах маятника. При таком подходе европейские "великие войны" оказываются фазами развертывания этих сверхдлинных военных циклов (далее сокращенно СВЦ), характеризующими их вполне регулярную динамическую морфологию. Думается, П. Сорокин был прав, отвергая поколенческую теорию СВЦ в ее тойнбианской формулировке и указывая, что в истории Европы последних веков по сути не было ни одного поколения, которое бы ухитрилось "подзабыть" о большой войне. На мой взгляд, речь должна идти не о поколениях простаков, то учиняющих "великую войну", то счастливо от нее отдыхающих с тем, чтобы наступать на одни и те же грабли вновь и вновь, — но скорее о поколениях военных лидеров, разрабатывающих в войнах определенный милитаристский стиль как способ достижения в борьбе политических целей, доводя этот стиль до крайних, тупиковых импликаций, а затем, в стремлении вырваться из созданного тупика, пересматривающих этот стиль на основе альтернативного эталона победы и тем самым полагающих начало новому циклу.

Сорокин ровно ничего не доказал, утверждая отсутствие чего-либо похожего на военные циклы в привлекаемой им для сравнения истории Китая. СВЦ, о которых пойдет речь, должны трактоваться — по крайней мере, я так думаю — как специфика евроатлантической цивилизации Нового и Новейшего времени, с отличающим ее от иных цивилизаций непрестанным наращиванием и возможностей мобилизации, и потенциала уничтожения. С втягиванием других народов в геостратегическую систему ойкумены Запада его СВЦ подчиняют себе военную историю этих народов: в результате вырастания Евро-Атлантики во "всемирную цивилизацию" ее милитаристские ритмы становятся в нашем веке ритмами мировыми.

II

Подступаясь к проблеме СВЦ, я хочу начать с эмпирического выделения в истории последних двух веков по крайней мере одного такого полного цикла райтовской 150-летней продолжительности: это именно тот цикл, который образует "индустриально-националистическая" фаза Райта вместе с "авиационно—тоталитаристским" завершением в мировых войнах. Реальность этого цикла может быть подтверждена свидетельствами военных писателей и полководцев.

В1820-х К. Клаузевиц предпослал своему итоговому трактату "О войне" заметку, призванную служить ключом к этому труду. Согласно ей, "целью войны может быть сокрушение врага, т. е. его политическое уничтожение или лишение способности сопротивляться, вынуждающее его подписать любой мир, или же целью войны могут являться некоторые завоевания..., чтобы удержать их за собою или же воспользоваться ими как полезным залогом при заключении мира". Клаузевиц уверен: "Конечно, будут существовать и переходные формы между этими двумя видами войны, но глубокое природное различие двух указанных устремлений должно всюду ярко выступать" (8, I, с. 23). И впрямь на протяжении книги он не устает показывать разницу между двумя идеальными типами войны во всех мыслимых отношениях — от постановки конечных целей до тактики. Но это различие для него — не просто типологическое. Он различает в истории эпохи, проникнутые доминированием либо одной, либо другой из этих двух установок, определяющих весь строй войны, — либо на "уничтожение" противника, либо на получение уступок с его стороны.

Свидетель битв Французской революции и Наполеона, Клаузевиц заявляет, что войны за ограниченные уступки ушли в прошлое после того, как раскрылись возможности войны, бросающей "весь народ, со всем присущим ему весом... на чашки весов". "В 90-х годах прошлого (т. е. XVIII-го. — В. Ц. ) столетия произошел замечательный переворот в европейском военном искусстве: из-за него часть достижений лучших армий утратила всякое значение. Начали достигаться такие военные успехи, о размерах которых раньше не имелось вовсе представления" (8, II, с. 356, 384). По его суждению, в военной сфере бессмысленно искать причины этого переворота: только "грандиозная и мощная", революционная и националистическая политика — одна она — раскрепостила войну, придав той "абсолютный облик" (8, II, с. 379, 385).

Клаузевиц потому и сделался на полтора века неоспоримым военным авторитетом, что выразил с предельной "романтической" броскостью то видение войны и победы, которое, прорезавшись в наполеоновских войнах, до середины нашего столетия пребывало в силе. Можно без конца множить тому подтверждения. В 1851 г. под конец времен Священного Союза Ф. Энгельс в одной из своих военных статей как трюизм роняет, что "современная система ведения войны является необходимым продуктом французской революции" (9, с, 505). В 1890 г. фельдмаршал Х. Мольтке— старший в рейхстаге почти буквально по Клаузевицу противопоставляет царящую "эпоху только народных войн" — былым "кабинетным войнам" XVIII в. (10, с. 179). В первую мировую войну в Париже переиздается курс лекций Ф. Фоша перед слушателями Высшей военной академии со словами о "современной войне, начиная с Наполеона" и об ее отличии от архаичных "прежних военных систем" (11, с. 279). В 1920-х знаменитый военный историк Г. Дельбрюк пишет о "старой" и "новой" стратегии, разумея под "новой" — наполеоновскую и развившуюся из нее стратегию Мольтке (12, IV, с. 383). И т. д. При всей огромности новаций в технике, тактике и стратегии практики и теоретики войны XIX и первой половины XX в. сознавали себя людьми одной большой эпохи с Наполеоном и Клаузевицем, резко отграничиваемой от некой другой эпохи по ту сторону Французской революции. Та, другая эпоха им чужда всем своим стилем, а если и признается, что она дала блестящих полководцев ранга Тюренна или Фридриха II, то последние видятся заложниками времени, не самого лучшего для их дарований (12, IV, с. 297, 334). Как и Клаузевицу, большинству военных идеологов этого 150-летия социальный и политический строй новой, "популизировавшейся" Европы представляется неколебимой гарантией "грандиозного и мощного" типа войны.

И вот, в 1950-х годах обнаруживается перелом тенденции, по радикальности сравнимый с тем, на котором воспитывался Клаузевиц. Военная элита Запада и, прежде всего, США, государства-лидера этой цивилизации, первым произведшего и применившего атомное оружие, осознает себя в ситуации стратегического пата. Констатируется перспектива, в которой война на "уничтожение" противника, располагающего термоядерной бомбой, быстро приведет к результату, мало различающемуся для побежденного и победителя, — а между тем налицо опасность, что тот же противник, идя на локальные агрессии, будет раз за разом вынуждать свободный мир предпочитать отступление самоубийству. В порядке ответа на этот двуединый вызов-заказ в трудах таких военных и штатских экспертов, как М. Тейлор, Г. Киссинджер, Б. Броди, Г. Кан, Р. Осгуд, У. Кофманн, англичанин Б. Лиддел-Гарт и другие, разрабатывается в разных версиях идеология и гипотетическая стратегия войны, нацеливаемой не на "уничтожение" противника, а на получение от него конкретных уступок, на изменение по ходу борьбы его намерений в рамках утверждаемого — с допущением минимальных корректив — статус-кво.

Революционность этого мозгового штурма обнаруживается в совершающейся переоценке европейского военного наследия, причем важнейшим аспектом этой переоценки становится ведущаяся то в лоб, то подкопом атака на Клаузевица. Наиболее отважные партизаны, вроде Лиддел-Гарта, впрямую честят доктрину Клаузевица как обобщение отсталых форм борьбы, "революцию наоборот — к племенной войне" (13, с. 353). (Примечательно, что этого похода на Клаузевица нет в первом издании книги Лиддел-Гарта от 1946 г., но он разворачивается в издании 1954 г., с его предисловием, посвященным "ограниченной войне"). "Ревизионисты" более, осторожные, как Киссинджер или Осгуд, стараются извлечь из знаменитой клаузевицевской максимы о "войне — продолжении политики иными средствами" довод в пользу нового типа войны, "не сокрушающего волю противника, а на нее влияющего", как такого, который единственно мог бы в новых условиях давать позитивные политические результаты (14, с. 21 и сл.; 15, с. 341и сл. ). Так формулу Клаузевица утилизуют для деструкции клаузевицевского эталона победы! И в то же время через головы стратегов предыдущего 150-летия часть разработчиков концепции "ограниченной войны", хоть и с оговорками насчет "несопоставимости" исторических условий, ссылается на войны XVIII в. как на исторический пример, в известной мере сходный с новым проектом (14, с. 77 и сл.; 15, с. 138 и сл. ). А один из них, У. Кофманн, прямо говорит о "моде" на XVIII в. среди пишущих об "ограниченной войне" (16, с. 110).

Значительная доля выкладок этих экспертов так и осталась чисто интеллектуальными конструктами, однако новое понимание войны и победы, в частности учитывавшее опыт недавней корейской войны, было достигнуто. Только исходя из него можно понять стратегию Запада с начала 1960-х, когда администрация Кеннеди провозгласила доктрину "гибкого реагирования" — "стратегию Макнамары", материализовавшую в своем военном планировании многие из упомянутых наработок предыдущего столетия. Можно утверждать, что уже более 40 лет мир живет при изменившейся долгосрочной милитаристской тенденции и желающих она ведет, а неохочих тащит. Попытки СССР в его три последних десятилетия официально базировать свою военную доктрину на "грандиозной и мощной" "классовой" политике быстро обернулись самообманом: уже в 70-х декларативно отвергаемая идея "ограниченной войны" на деле начинает внедряться в форме наименее адекватной — как установка на возможность большой неядерной войны, подобной второй мировой, между современными ядерными сверхдержавами (17, с. 60 и сл. ). И наконец, с середины 80-х наши военные аналитики начинают издавать книги, где суждения насчет, локальных войн как только и способных нынче служить политике соседствуют с выпадами против "устаревшего" Клаузевица, указаниями на "не лишенную интереса сегодня" практику "кабинетных войн" XVIII в. — и длиннющими перечнями различий между военно-политическими ориентирами до и после 50-70-х (18). Кстати сказать, перечнями, довольно-таки напоминающими клаузевицевское изложение разниц между войнами до переворота 1790-х и после него.

Обсуждая проблему СВЦ, я буду исходить из того, что интервал с 1790-х по середину 1940-х, условно "от Вальми до Хиросимы", являет предельно очевидный, модельный пример такого цикла. При этом его финал представляет ярчайшее свидетельство тому, что вопреки Клаузевицу и его последователям, возможности войны вовсе не определяются только политикой. Напротив на переломе между этим циклом и следующим, который мы сейчас переживаем, мы видим, что стиль политики, ее "замах" оказывается сильно детерминирован тем типом войны, который политическими и военными элитами расценивается как реально допустимый. Характеризует ли такое отношение между войной и политикой только ситуацию ядерного тупика или оно всегда в той или, иной форме проступает на переходах от одного СВЦ к другому, сказываясь на всем духе политики в течение следующего цикла? Это вопрос, на который я надеюсь ответить всей статьей.

III

Но вот другой вопрос, более близкого прицела, и без ответа на него никакое исследование данной проблематики невозможно: что, собственно, изменяется на границах цикла, полагая ему в одном случае начало, а в другом конец?

В начале века Г. Дельбрюк думал, что дело в стратегии, различие двух типов войн, открытое Клаузевицем, — сугубо стратегическое. Этот вывод делался из верного наблюдения над отличием войн Наполеона и Мольтке от войн XVI — XVIII веков (12, IV, с. 338 и сл. ). В первом случае стратег рвется сокрушить противника большим решительным сражением, а во втором "стратегия измора" — или, по Дельбрюку, "стратегия двуполюсная" — прибегает к сражению лишь как к одному из средств умаления силы противника, наряду с постепенным истощением его ресурсов, разорением неприятельских территорий или их оккупацией и т. п. Похоже, под влиянием своего исторического материала Дельбрюк находил некую "нерешительность" военных целей природным свойством стратегии измора как таковой.

Но это совершенно неверно. В тех же 20-х русский поклонник Дельбрюка и пропагандист стратегии измора, будучи обвиняем — громче всех маршалом М. Н. Тухачевским (19) — в "протаскивают" таким способом идеологии войны с ограниченными целями, давал очень показательный ответ. Утверждая, что войны с ограниченными целями остались в XVIII в., Свечин писал: "Борьба на измор может стремиться к достижению самых энергичных целей до полного физического истребления противника" — и в подтверждение указывал на неучтенные Дельбрюком Крымскую, русско-японскую и мировую войны, а также на гражданскую войну в США. Измор был для Свечина оптимальной формой войны на уничтожение с "сильным в классовом отношении и значительным государством", каковое "едва ли может быть опрокинуто приемами сокрушения" (20).

Отсюда видно, что один и тот же род стратегии в рамках различных СВЦ может получать разный смысл. Стратегическое новаторство Наполеона показывает, как переход к новому циклу способен формально маркироваться обновлением стратегии. Сходным образом американские теоретики "ограниченной войны" делали упор на борьбу "измором" (attrition) в противоположность тупиковой доктрине всесокрушающего "массированного возмездия" (15, с. 155; 16, с. 116; 21, с. 158). Однако внутри уже конституировавшегося СВЦ стратегия может претерпевать автономные преобразования, оставаясь, между тем, в общем стилевом русле цикла. Об этом говорят не только примеры Свечина с "войнами измора" в цикле, открытом наполеоновскими триумфами сокрушения, но и использование в наши дни стратегии сокрушения силами США во время войны в Персидском заливе, после серьезного неуспеха измора во Вьетнаме. Определенно, фундаментальные отличия одного СВЦ от другого — не стратегические.

В западном военном и политическом лексиконе закрепилась оппозиция "войны тотальной" и "войны ограниченной". Последнее понятие сыграло исключительно важную роль при переходе Запада, особенно США, к современному сверхдлинному циклу, когда "ограниченная война" была истолкована как любой "конфликт, где не оказывается под угрозой выживание США как нации" или даже "выживание обеих главных сил на западной и коммунистической стороне" (21, с. 86; 22). Но применительно к прошлому, особенно к XIX в., оперирование этим понятием лишь запутывает дело. Наполеоновские войны с их массовыми мобилизациями, полностью опрокинувшие европейский баланс, естественно представляются "тотальными". Однако все столетие между Венским конгрессом и сараевским выстрелом тому же Киссинджеру рисовалось временем вполне "ограниченных войн", не очень-то в этом смысле отличающихся от конфликтов XVIII в. (15, с. 141 и сл. ) А между тем стратеги и военные мыслители этих ста лет жестко ориентированы на наполеоновско-клаузевицевский идеальный тип войны. В их текстах на каждом шагу маячат "народные войны", "уничтожение противника", "стратегия, стремящаяся к высшим из возможных целей" и т. п. Разрабатывая, культивируя этот идеальный тип, примеряясь к нему на полях битв 1848 — 71 гг., подкрепляя его разыгрывающейся к концу века гонкой вооружений, военная элита готовит его предельное воплощение в близящихся мировых войнах. Значит, ссылки на "тотальность" или "ограниченность" тех или иных конфликтов так же мало нам дают для характеристики милитаристской тенденции этого цикла, как и суждения о ней в категориях "сокрушения" и "измора". В обоих случаях ее доминанта ускользает от нас.

IV

В прежних моих работах, в том числе в совместной статье с В. М. Сергеевым о смысловой структуре понятия "военной победы" (23; 17, с. 10-15), выдвинута мысль о том, что на рубежах СВЦ, датируемого 1792 — 1945 гг., на деле совершаются изменения эталона победы, преобразуется смысл этого понятия, ключевого для военной идеологии. При этом, отмечалось, возможность данных перемен связана с некой неопределенностью в структуре понятия "победы" как таковом. Согласно нашему с Сергеевым описанию этой структуры, "моя победа" — такая ситуация, когда "X, противившийся моим целям, перестал им противиться, ибо я оказался сильнее". Но само представление о том, что "X перестал мне противиться" — неоднозначно: он мог перестать мне противиться потому, что, уступая мне, идет на компромисс, — или же в силу того, что как бы прекращает существовать, оказывается "уничтожен". Каждому из двух порождаемых таким образом эталонов победы отвечает один из двух типов войны, по Клаузевицу, — типов, которые, пожалуй, лучше развел Киссинджер, противопоставив войну с целью "повлиять на волю противника" и войну, стремящуюся эту волю "сокрушить" (15, с. 140).

В тех же работах был сделан и еще один вывод, состоящий в том, что ревизии эталона победы под впечатлением как наполеоновских мобилизаций и побед, так и создания стратегического оружия могут быть описаны однотипно: в обоих случаях материальный базис войны претерпевает изменения, которые выглядят резким преобразованием соотношения между двумя ключевыми конфликтными возможностями сторон. А эти две ключевые возможности суть а) возможность мобилизовать для нужд войны материальные и, прежде всего, человеческие ресурсы и б) возможность уничтожать подобный же мобилизованный контингент противника. На протяжении каждого СВЦ одна из этих возможностей предстает преобладающей, задающей тон, другая — вспомогательным модификатором главного тона. Наблюдения за тем, что происходило с эталоном победы в начале рассматриваемого большого цикла и при его завершении, на переходе к следующей эпохе, показывали: каждый из двух эталонов победы отражает одно из возможных соотношений мобилизации и уничтожения, служит, если угодно, идеологической проекцией этого соотношения.

Когда баланс этих ключевых возможностей склоняется в сторону уничтожения и стороны способны легко истребить друг друга за короткое время, тогда победа может быть только воздействием на волю противника, вынуждающим его к не имеющим для него жизненного значения уступкам. На эскалацию целей войны накладывается ограничение: угрозы выживанию противника и тому, что считается его основными приоритетами, попадают под запрет. Но ограничивая политика в целях, такая война в достижении "дозволенных" целей полностью подчинена политике и не грозит, вырвавшись из-под контроля, навязать сторонам какую-то самодовлеющую логику противоборства.

Наоборот, преобладание в раскладе конфликтных возможностей мобилизации над уничтожением приравнивает эталонную победу к "отнятию у противника способности сопротивляться", к состоянию, когда он "подпишет любой мир". Такая война может искушать политика практически неограниченным повышением планки целей, — но обещает их осуществление лишь на исходе борьбы, от которой политик все больше оказывается отстранен. По мере эволюции СВЦ 1792 — 1945 гг. видно, как вооруженная борьба, завязавшись, течет по своим, сугубо агонистическим законам, пока, наконец, не обретает в мировых войнах такое "абсолютное самовыражение", которое было непредставимо в дни Клаузевица.

Ту же модель можно представить и несколько иначе, используя формулу военного писателя XIX в. В. фон Визелена, по которой активность армий в каждый момент их существования обращена, с одной стороны, на самосохранение, а с другой — на уничтожение противника (24). Так вот, когда выполнение одной из этих функций обеим враждующим армиям гарантировано, господствующей в их поведении становится другая, негарантированная функция. Если, благодаря размаху мобилизации, их самосохранение в обозримом времени выглядит бесспорным, они могут, не щадя себя, обратиться ко взаимному истреблению. Когда же возможность именно взаимоуничтожения гарантирована, то для каждой из них самосохранение становится важнейшей сверхзадачей, ради решения которой воздерживаются от истребления неприятеля, по крайней мере, если обстоятельства не будут для этого особенно благоприятны или, наоборот, откровенно безвыходны.

Такая модель была предложена для объяснения конкретного исторического феномена — наступления в Европе в конце XVIII в. эпохи "грандиозных и мощных" войн и ее самоисчерпания ко второй половине XX в. Однако сейчас я считаю ее моделью с гораздо большей объяснительной силой: она вполне работает на материале 650 лет европейской, а в XX в. — и евроатлантической военной истории, позволяя рассматривать каждый из больших милитаристских стилей, сменявшихся за это время, прежде всего как очередное торжество одного из эталонов победы, имеющее в основе своей новый реванш либо мобилизации, либо уничтожения. Каждый такой большой стиль во всем его богатстве — это, собственно, материализация эталона победы, предпочитаемого элитой в данное время, осуществляемая с использованием в соответствующем ключе наличных способностей общества и техники.

Переходя теперь от теоретических и эмпирических предпосылок моей работы к ее основной, исторической части, я намерен сперва показать на двух богато документированных и при этом контрастных друг другу по всем главным показателям СВЦ — 1648 — 1792 и 1792 — 1945, — как конкретно баланс конфликтных возможностей, выраженный в эталоне победы, далее претворяется в "ансамбль" эпохального милитаристского стиля. Затем, обращаясь как к тенденции, обозначившейся с 1950-х, так и к "раннеогнестрельному" 300-летию с середины XIV по середину XVII в., я очерчу в целом картину чередования СВЦ в западной истории, а под конец обзора выскажу некоторые суждения насчет значимости "великих войн" в развертывании этих циклов, т. е. намечу подход к их морфологическому изучению.

СВЦ КАК ОНИ ПРЕДСТАЮТ В ИСТОРИИ

I

Историки согласны в том, что военный стиль эпохи, протянувшейся от окончания Тридцатилетней войны до начала революционных войн Франции, порожден двумя, не вполне независимыми друг от друга факторами: огневой мощью и профессиональными армиями.

Ибо во время Тридцатилетней войны 1618 — 1648 гг., сведшейся к затяжному перемалыванию и измору на германской земле все новых, втягиваемых в борьбу, человеческих масс, шведский король Густав Адольф применяет ряд технических и тактических нововведений, которые, распространяясь в армиях Европы, позволяют уничтожению определенно опередить мобилизацию: легкие пушки, легкие мушкеты и сплошная стрельба мушкетеров, стоящих в три шеренги, когда первая палит с колен, вторая — согнувшись, третья — встав во весь рост. "Подобное построение давало армии небывалую для тех времен огневую мощь", открыв в Европе эпоху "увлечения огнем" (25), знаменитой линейной тактики с цепями стрелков, истребляющих друг друга с расстояния, не доходя до рукопашной. В течение цикла техника стрельбы совершенствуется: в прусской армии стрельба повзводно позволяет батальонам давать до 10 залпов в минуту с хорошей точностью попадания до 100 шагов (26, II, с. 52; 12, IV, с. 232 и сл., 248 и сл. ). В отдельных битвах Тридцатилетней войны уже гибнут от 25 до 32% сражающихся, через 100 лет в Семилетнюю войну такие сражения, как Цорндорф и Кунерсдорф дают цифру потерь — все те же 30% из 60 — 100 тыс. солдат, а в атакующей армии — и до 50% (27, с. 513; 28). Солидная европейская армия в принципе могла быть уничтожена за день боя, но как правило с очень тяжелыми последствиями и для противника.

В таких условиях наемные армии, ранее набиравшиеся по случаю войны, с 1660-х заменяются высокопрофессиональными армиями на постоянном жалованье. Тратя немалые деньги на обучение солдат-профессионалов, правительства, чтобы избежать "распыления" армий в случае, поражения или нехватки провианта, вводят систематическое снабжение из военных магазинов, делающее армии к XVIII в. в принципе независимыми от реквизиций с занимаемых территорий. А это значит, что если прежде наемники могли вербоваться про запас в расчете на победы и военную добычу, то теперь правительства теряют возможность очень уж значительно раздувать дорогостоящие войска в случае войны. Вот цифры: в мирном 1789 г. армия Франции насчитывала 173 тыс. человек — 0, 7% населения, а в 1763, в последний год трудной Семилетней войны — 290 тыс. человек, иначе говоря, около 1, 2% (12, IV, с. 230). Выходит, во время войны она за счет дополнительных вербовок возрастала немногим более, чем в 1, 5 раза. Клаузевиц с издевкой пишет, что в эти полтора века "война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков... Количество вооруженных сил... являлось в достаточной степени определенной данной и ее можно было взаимно учитывать как по характеру возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно стремления к крайности" (8, И, с. 351 и сл. ). Все тут правда, но правда не до конца: Клаузевиц не замечает, что у истока преобразований, приведших к такому результату, — открытие во второй четверти XVII в. небывалых возможностей уничтожения, которое побуждало и профессионализировать армию, и быть с нею бережливым. Современнику Наполеона уже непонятен тот милитаристский стиль XVIII в., который прекрасно выразил Фридрих II, написав о своей безупречно вышколенной армии, что "с такими войсками можно бы завоевать весь мир, не будь победы так же губительны для победителей, как и для их противников" (29, с. 7). Эти армии сами по себе вовсе не малы — французская за полвека при Людовике XIV выросла по сравнению с временем Тридцатилетней войны в четыре раза (12, IV, с. 258), — но уж больно истребителей огонь!

Возникающая перед стратегами сверхзадача — сохранить армию (12, IV, с. 254; 11, с. 279) — заставляет разрабатывать стиль борьбы, который позволил бы, не доводя дела до катастрофы, создавать для противника неблагоприятное положение, шаг за шагом склонять его к отступлению, чтобы, наконец, вынудить его признать борьбу не стоящей свеч, побудить его к соглашению с победителем. Победу приравнивают к "почетному миру", а мир, по словам фельдмаршала XVII в. Р. Монтекукколи, "почетен,... когда он полезен и когда ты со славой достиг цели, ради которой начал войну" (30, с. 374).

На уровне стратегическом утверждается мысль о сражении как о рискованном, кризисном пике военных действий — по-современному выражаясь, как о бифуркативном разрыве в нормальном стратегическом процессе. Дельбрюк собрал множество высказываний военных светил той эпохи, включая и полководцев большой личной храбрости, порицающих обращение к бою иначе как в особо удачных или, наоборот, безвыходно кризисных условиях (12, IV, с. 264-272), и отмечал, что это воззрение внедрялось даже в военные уставы. Авторитетами военного дела составляются то скупые, то скрупулезно детальные наставления, когда следует и когда, наоборот, возбраняется идти в бой и как его навязать уклоняющемуся противнику (29, с. 83 и сл.; 30, с. 159 и сл.; 12, IV, с. 267 и сл. ). Во второй половине XVIII в. недоверие к сражению достигает Геркулесовых столбов. И если храбрый Фридрих II усматривает в сражении с его природной неопределенностью исхода шанс вырваться из стратегических затруднений, коли тем не видно конца (29, с. 83), то участник Семилетней войны английский генерал Г. Ллойд уверен, что углубленно зная географию как истинную "книгу войны" и выбирая для армии всегда благоприятные позиции, "можно рассчитать все операции и вести постоянно войну, не будучи вынужденным вступать в бой" (31). Последний воспринимается как затратное и несовершенное средство сопоставлять достоинства армий, которое хорошо бы заменить точным математическим и топологическим расчетом. Не просто перевес огня над маневром, — эту проблему Фридрих II преодолел косым строем, ударяющим противнику во фланг, — но глубинный настрой стратегов на доминирование уничтожения над мобилизацией порождает попытки стратегии "воспарить" над тактикой.

Войны этого 150-летия с их изощренным искусством маневра, "стратегического жеста", по будущей оценке Тухачевского (32), — с их угрозами то флангам, то коммуникациям, то магазинам противников — несколько напоминают бесконтактное каратэ, впрочем, бывшее действенным в обстоятельствах, когда частота прямых боевых столкновений, даже ограниченных, колебалась от 0, 23 до 1, 4 на месяц войны (27, с. 527). Уже война за испанское наследство 1701-14 гг. знает фантастические примеры такого искусства, когда, скажем, герцог Мальборо, двигая армию вдоль французских приграничных крепостей и грозя то там, то здесь вторжением во Францию, ухитрился без помех провести своих солдат из Голландии на Дунай — на соединение с союзниками-австрийцами (13, с. 96 и сл. ).

Потребительская автономия армий делает совершенно неэффективными "контрценностные" акции типа разорения сдаваемых неприятелю территорий. Такие шаги начинают расцениваться как "бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие". С выходом их из практики, армия по мере протекания цикла все более "с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве и в его пределах стихия войны медленно пожирала себя самое", ко второй половине XVIII в, уже почти переставая затрагивать гражданское население (8, II, с. 354). Раздуванию армий ставились не только материальные, но и доктринальные рамки: большая армия видится, прежде всего, уязвимой и неуклюжей. С тем же пафосом максимальной управляемости армий, накапливающих стратегические преимущества, чтобы их обменять на политические при заключении мира, связан постоянно возникающий в мечтаниях стратегов этого цикла — от Тюренна до наполеоновского старшего современника генерала Моро — утопический идеал маленькой, выученной и победоносной армии, размерами непременно в 3-5 раз меньше тех, которыми реально приходилось командовать (12, IV, с. 331 и сл. ).

Понятно, что при этом любая военная акция поверяется политической целесообразностью. Война оказывается "несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменили дипломатические ноты" (8, II, с. 353). Точный в описании этой неприятной и чуждой ему эпохи, Клаузевиц, тем не менее, заблуждается в истолковании фактов, когда доказывает, что сознание ограниченности сил своих и противника лишь постольку "заставляло выдвигать... умеренную конечную цель", поскольку убеждало полководцев "в достаточной обеспеченности от полной гибели" (8, II, с. 352). Думается, насчет "обеспеченности от полной гибели" лучше было знать Фридриху II под Кунерсдорфом, когда у него за несколько часов из 50 тыс. человек в строю остались 10 тыс., а сам он был на грани отречения от престола (12, IV, с. 320), — между тем русский контингент, о который разбился, атакуя, Фридрих, и который потерял сам до 25%, не превосходил ни численностью, ни поражающими возможностями европейские армии того времени.

Иронизируя над этой эпохой, Клаузевиц не мог не признать ее временем впечатляющей стабилизации европейской карты. Переразвитая возможность уничтожения стала основанием стратегического баланса, на котором в свою очередь утвердился политический баланс, препятствующий какой-либо из держав вырасти в претендент та на европейскую гегемонию. Сдвиги внутри системы понемногу происходили: укрепилась мастерски усвоившая новый милитаристский стиль Пруссия, захирела и была ощипана соседями в 1773 г. вовсе не сумевшая в него вписаться Польша и т. д., — но к концу Семилетней войны, завершившейся на европейском континенте полной ничьей, возможности сколько-нибудь значительных перемен в европейском раскладе уже выглядели в рамках данного стиля совершенно немыслимыми, как, впрочем, и сам этот стиль не сулил серьезных достижений.

Конец данного цикла изобилует разительными подтверждениями воцаряющегося в Европе непробиваемого стратегического пата. Уже в 1760 г. по ходу войны Австрия, считая свое положение вполне гарантированным, сокращает свою армию из экономии. Тогда же Фридрих II объявляет все данные им за Семилетнюю войну сражения ошибками, — да и впрямь, отмечает Дельбрюк, похоже, они никак не повлияли на ее нулевой исход. Этот пат лишь усугубила австро-прусская война 1778 г. за баварское наследство — странный и кончившийся полюбовной сделкой опыт чисто маневренной войны без единого боевого столкновения (12, IV, с. 326, 337, 343). Впрочем, в 1775 г. Фридрих II для характеристики этой Европы с ее зашедшим в тупик милитаристским стилем находит замечательно точные слова: "Поскольку вооруженные силы и военное искусство примерно одинаковы во всей Европе, а союзы, как правило, создают равенство сил между воюющими, то все, на что могут надеяться главы государств при самых благоприятных для нынешнего времени условиях, — это суммируя успехи, приобрести маленький город на границе или какую-нибудь территорию, которая не возместит расходов на войну и население которой даже не сравняется с числом подданных, погибших в кампанию" (32а).

Именно этот кризис милитаристского стиля в 1760 — 80-х, бросаясь в глаза, заставляет сильно усомниться в правоте слов Клаузевица насчет отсутствия собственно военных предпосылок для будто бы всецело мотивированного политикой переворота в военном искусстве под конец столетия: кризис парадигмы — первая предпосылка ее обновления.

II

Очевидно, что следующий СВЦ 1792-1945, с которого я начал отработку моей концепции, основан на превалировании мобилизации. Нетрудно видеть внешние, средовые условия, сделавшие этот перелом тенденции и закрепившие его: с одной стороны, промышленная революция, позволившая государствам и обществам все более щедро выделять ресурсы, в том числе человеческие, на военные цели, а с другой стороны — политические перемены, передавшие власть в Европе XIX в. режимам с более широкой социальной базой, преподносящим свои притязания в качестве "жизненных интересов наций". Все это вещи общеизвестные. Сегодня существует расхожая идея, будто бы "демократии друг на друга не нападают", но в конце прошлого и начале нашего столетия таким же трюизмом было мнение о "популизации" режимов как источнике их агрессивности (33, с. 4; 34, с. 7).

Уже в 1794 г. революционная Франция ставит под ружье 770 тыс. человек — в 4, 5 раза больше, чем перед революцией, а в 1813— 14 гг. наполеоновский набор достиг 1250 тыс. человек (5% населения), и Европа впервые видит борьбу миллионных армий. "Народные войны" абсолютистских Испании и России против Наполеона, а также и успехи прусского ополчения-ландштурма в 1813 — 14 гг. подтверждают военную перспективность идеи "вооруженного народа". Во второй половине века эта идея по всей континентальной Европе, включая и Россию, преломляется в принципе всеобщей воинской повинности, позволяющем увеличивать кадровые армии на порядок с началом войны (26, III, с. 56 — 85). В 1851 г. Ф. Энгельс мечтал о том, как социалистическая революция позволит мобилизовать в бесклассовом обществе не 5%, а 12 — 16% граждан, "от половины до двух третей взрослого мужского населения" (9, с. 511). Как то часто бывает, для осуществления светлой мечты не понадобились революции — эволюция справилась за нее, и в первую мировую войну страны Антанты двинули на поля брани от 10 до 17% подданных, а страны Центрального блока — под 20% (35). Понятно, что даже об относительной потребительской автономии подобных армий говорить не приходится: по ходу "раскручивания" цикла все большая часть немобилизованного населения в военную годину "трудится на победу".

Разумеется, экспансия мобилизационных возможностей не осталась без последствий и для средств уничтожения, на протяжении всего цикла подгоняя их совершенствование: создание новых видов огнестрельного оружия, от нарезного до автоматического, прогресс артиллерии — до реактивной, появление и успехи военной авиации и проч. Но точно так же, как в предыдущем цикле рост армий не мог пересилить потенциала уничтожения, — так теперь уничтожение, при всех технических чудесах, постоянно проигрывает мобилизации, амортизируясь и новой тактикой (рассредоточением солдат, вытягиванием линий фронта, переходом к окопной войне на истощение боеприпасов), и достижениями медицины, преуспевшей в возвращении раненых в строй. Так, в русско-японскую войну потери за день боя оценивались не свыше, чем в 2 — 3% личного состава (36, с. 364). В мировых войнах приток новобранцев длительное время превышает потери: в частности, в первую мировую плановая мобилизация в России по 300 тыс. человек в месяц "захлестывает" армию и огромное скопление этих невостребованных войною масс в тылу оказывается едва ли не основным катализатором Февральской революции (26, III, с. 85).

"Мобилизация без границ" становится лейтмотивом военной идеологии этого цикла. Уже в 1820-х Клаузевиц объявил, что "война сильно приблизилась к своему абсолютному совершенству", поскольку "средства, пущенные в ход, не имели видимых границ — эти границы терялись в энергии и энтузиазме правителей и их подданных" (8, II, с. 357). В начале нашего века Фош в стенах Высшей военной академии разведет донаполеоновские войны, "методично эксплуатировавшие" ресурсы наций, и "современную войну", тратящую эти ресурсы без счета (11, с. 279; 37, с. 31). На этой психологической посылке растворения пределов мобилизации "в энергии и энтузиазме" вырастает новый эталон победы.

Первым глашатаем его опять-таки нам предстает Клаузевиц, свидетельствующий, что в его время "целью военных действий стало сокрушение противника, а остановиться и вступить в переговоры стало возможным только тогда, когда противник был поврежден и обессилен" (8, И, с. 357). Если Фридрих II помнит о победах, столь же истребительных для победителей, как и для побежденных, то для Клаузевица "главное — сама победа", а раз победа одержана, то "остальное нетрудно устроить сообразно с господствующими потребностями" (8, II, с. 110). В XX в. уже становится почти общим местом: "Цель войны — добиться своего во что бы то ни стало. Так как побежденный заключает договор, только исчерпав все средства борьбы, то именно уничтожение этих средств и надо иметь в виду". "Что же касается мира, то он будет заключен, когда наша стратегия будет иметь перед собой правительство, неспособное спорить, т. е. правительство без армии" (37, с. 37; И, с. 289). Поскольку же на дворе эпоха только "народных войн", то вражеская "страна... не признает себя побежденной, пока не будет сломлена сила ее народа" (38). А стало быть, в завершающей фазе цикла "к борьбе против неприятельских вооруженных сил на огромных фронтах и далеких морях присоединилась борьба с психикой и жизненными силами вражеских народов с целью их развалить и обессилить" (34, с. 7). Соответственно, возрождается казалось бы изжитая ко второй половине предыдущего СВЦ практика "контрценностных" действий против гражданского населения, истощающих экономический и психологический потенциалы народа-противника: ничего не поделаешь — народные войны!

В стратегическом плане такой эталон победы преломляется учением о бое как основе войны. Такое видение допускает разные философские аранжировки. Для романтика Клаузевица в бое раскрывается первопринцип войны, ее "абсолютное" содержание. А для такого позитивиста конца XIX в., как французский генерал Ж. -Л. Леваль, бой — эмпирическая реальность, с которой надо работать, отклоняя любые метафизические умствования: "Огромные сосредоточенные массы немедленно устремляются друг на друга... Это является отрицанием искусства и торжеством единой воли плюс механизации" (39). Сражение быстро перестает быть кризисным пиком, "пограничной ситуацией" стратегического процесса. Самое стратегию начинают мыслить то как сумму боевых успехов, этакую "большую тактику", то, по Клаузевицу, в качестве выдачи "векселей", по которым рано или поздно должна произвестись "уплата" боем (8, 1, с. 71), или, наконец, на правах искусства "вызвать и подготовить сражение в возможно лучших условиях". "Раз сражение выиграно, стратегия вступает в новую фазу, стремясь к той же цели, т. е. следующему сражению" (11, с. 279). И на восходе, и на закате цикла военные светила твердят: "Кровавое разрешение кризиса... — первородный сын войны". "Хотите заставить противника отступить — побейте его" (8, 1, с. 75; 37, с. 34). На практике видим, как в войнах этого цикла интенсивность операций растет от 3 до 11 битв в месяц, пока не становится "в отношении мировых войн трудно говорить о каком-либо интервале между битвами" (27, с. 526, 528). В отношении размера армий неколебим принцип "чем больше, тем лучше", и когда А. фон Шлиффен уверяет, мол, ни один полководец никогда не жаловался, что у него слишком много солдат, но всегда сетовал на их нехватку (40), — ясно, что уже из памяти стратегов полностью стерты жалобы их предшественников в предыдущем цикле на уязвимость и неповоротливость "чересчур больших" армий.

На политическом уровне новый эталон победы формализуется в идее капитуляции побежденного режима, часто с его низложением победителем. Не позже как в 1856 г. петербургский "Военный энциклопедический лексикон", ссылаясь на образец Наполеона, устанавливает два взаимосвязанных способа воспользоваться победой: тактический, если противника "лишим... всякой способности сопротивляться нашим действиям", и стратегический, когда "извлечем из этого положения все возможные для нас выгоды", в том числе "переменим образ правления враждебного государства" (41). В первой половине XX в. стал стереотипом образ войны с непременной миссией свержения руководящей верхушки противника, приравниваемой к военным преступникам: уже лидеры Антанты во всеуслышание заявляли, что не доверят заключения мира правительству Вильгельма II (42).

От этой тенденции неотделима и другая, тоже типичная для этого цикла: жесточайший кризис любого режима, проигравшего или просто неудачно ведущего войну, которая в таком случае якобы неизбежно разоблачает "на деле, перед глазами десятков миллионов людей... несоответствие между народом и правительством" (43). Вспомним буржуазные реформы в России после Крымской войны, падение во франко-прусской войне империи Наполеона III и Парижскую коммуну, революционные следствия русско-японской и первой мировой войн и т. д., — до того, что в 1940 г. правительство Петена как нечто, разумеющееся само собою, декларирует "крушение режима" Третьей республики и желательность утверждения нового режима, аналогичного существующему у победителей (44).

Ставкой в войне оказывается само существование борющихся режимов, цель максимальная — уничтожение противника для каждой стороны начинает совпадать с целью минимальной, то есть собственным выживанием, в мировых войнах иных целей уже просто не остается. А поскольку война с превалированием мобилизации над уничтожением становится в конце концов битвой режима за выживание, то любые цели, дающие к ней повод, переосмысляются им в "жизненные интересы" нации, идет ли речь о колониальных притязаниях или о покровительстве мелким сателлитам (ср. роль Сербии в возникновении первой мировой войны). Как писал в начале века Ф. Фош, ссылаясь на своего германского коллегу К. фон дер Гольца: "Национальный эгоизм создает политику и войну ради обогащения,... ведущую к использованию, до последней крайности, людских сил, а равно и всех средств страны... Государства походят на отдельных лиц, решающихся... скорее поставить ребром последний грош, чем признать себя побежденными. Поражение ведь ведет к общему разорению" (37, с. 37). За колонии воевали и в XVII — XVIII вв., но империализм, готовый биться за колонии до истощения и капитуляции — примета СВЦ 1792 — 1945 гг. в его перезрелости.

Взгляды военачальников на отношения между стратегией и политикой, характерные для этого цикла, можно представить следующей шкалою. Клаузевиц превозносит "грандиозную и мощную" политику, которая порождала бы такую же войну. Для Мольтке-старшего политика чаще всего связывает и стесняет стратегию, — однако же стратегия "лучше всего работает в руку политики, для целей последней" тем, что "направляет свои стремления лишь на самую высокую цель, которую вообще только можно достигнуть при имеющихся средствах" (45). Стало быть, стратегия в некоторых обстоятельствах лучше политики ощущает подлинные ее интересы. И наконец, как бы на противоположном от Клаузевица конце шкалы предстает Э. Людендорф с мнением о политике как продолжении тотальной войны, ее инструменте (46).

На самом деле в последнем утверждении, обычно низводимом до курьеза, можно различить преломленный и мистифицированный момент истины. Мы удостоверимся в нем, если приглядимся к соотношению между милитаризмом и великими революциями — Французской и Октябрьской в России. Когда мы читаем пассажи советских военных авторов 1920Р-Х насчет того, что "государство, находящееся под властью рабочего класса, ставит политическую цель в войне не сообразно со своими вооруженными силами и средствами, а наоборот должно создать достаточные силы для завоевания буржуазных государств всего мира" (М. Н. Тухачевский) (47), —должны ли мы сразу же делать заключение о рождении экспансионизма из духа революции? Только ли островным положением Англии следует объяснять то, что английская революция, перекрывшаяся в конце 1640-х с наступлением "депрессивного" СВЦ 1648-1792, не породила какого-либо революционного экспансионизма? Военные лозунги революций, приходящихся на СВЦ 1792 — 1945, — потому ли они бывают столь претенциозны, что революционны, или потому, что разделяют общую для всего цикла доминанту "мобилизации без границ", позволяющей под разными предлогами "штурмовать небо"?

Именно такое решение нам подсказывает один из разработчиков первой советской военной доктрины И. И. Вацетис, писавший в 1923 г.: "Все стремятся к враждебным действиям в мировом масштабе... Германия открыто стремилась к Weltmacht через войну и никто не мог этому помешать и предотвратить войну. Стремление России к осуществлению идеи панславизма должно было вызвать мировую войну. Дорога всемирного Интернационала к его заветным целям идет, неизбежно, через войну" (48). Все эти военно-политические цели при их внешнем разнообразии Вацетис по праву включает в одну "обойму"-парадигму: ибо все они, имперские, революционные или националистические, одинаково базируются на одном и том же эталоне военной победы, со скрытым за ним раскладом конфликтных возможностей, и от данного эталона победы неотделимы.

Потому я осмелюсь утверждать: военные программы революций, совершавшихся в этом цикле, тяготеют к экстремуму именно потому, что приходятся на данный цикл. Значение Великой французской революции с точки зрения динамики СВЦ состояло в создании такой политической конъюнктуры, которая позволила военным актуализировать уже наличный в обществе потенциал мобилизации — и тем самым взорвать стратегический пат, возобладавший в Европе в заключительные 30 лет предыдущего цикла. Обозначившийся при этом новый эталон победы, доказав в войнах Наполеона свою реализуемость, стал предпосылкой для выдвижения в те 150 лет всех отвечавших ему больших политических целей — от строительства "железом и кровью" национальных государств до "пан-проектов" Третьего рейха. Великая революция дала стимул к легитимации новой военной парадигмы, но после этого "грандиозная и мощная" политика, примеры которой приводит Вацетис, сама уже опиралась на проявившиеся в этом цикле и по мере его развертывания возможности войны. Для русских офицеров, перешедших в 1917 г. и позднее к большевикам, идеология последних с проповедью предстоящей "битвы мирового пролетариата против мировой буржуазии" была рационализируема как большая политико-милитаристская конъюнктура в ряду иных подобных конъюнктур.

При таком подходе следующий перелом тенденции, произошедший в середине нашего века, не должен расцениваться на правах уникального свершения, будто бы перевернувшего обусловленность войны политикой. Напротив, открывается возможность в принципе подходить к СВЦ как к относительно автономным объектам изучения, саморазвивающимся большим милитаристским стилям, в отношении которых политические конъюнктуры служат либо вступающими в действие в кризисный момент (в том числе и под конец XVIII в. ) катализаторами, либо питательным материалом для развертывания этих циклов во времени. Но не позволяет ли роль ядерного оружия в конституировании современного цикла сказать то же самое и о конъюнктурах технологических?

III

Конец 1940-х и начало 1950-х за считанные годы, как то всегда бывает на стыках СВЦ, перевернули баланс конфликтных возможностей, вернув определяющую роль уничтожению: доминантой наступающего цикла стала признанная реальность миропорядка, где сверхдержавам при крупномасштабном столкновении было бы легче уничтожить силы противника, чем сохранить собственные. Мы до сих пор не вышли из инициальной части этого цикла, отмеченной, по наблюдениям экспертов, кризисом эталона победы. Еще в 80-х в США появлялись публикации, трактующие о деструкции понятия "победы", будто бы сохраняемого в обиходе военных исключительно с прагматической миссией поддержания боеготовности (49). Однако попытки разрешения этого кризиса начались на Западе еще с 50-х, и американо-английская дискуссия об "ограниченной войне" была во многом именно дискуссией о новом эталоне победы.

Разрушение старого эталона обнаружилось в ней призывами "исцелиться от двух распространенных фатальных заблуждений — от идеи победы и от идеи невозможности ограничения войны" (50); суждениями о ядерной войне как такой, которую "выиграть нельзя, но можно проиграть" (51); парадоксами вроде семантически абсурдного тезиса Киссинджера о том, что "целью войны не может быть больше военная победа в собственном смысле" (15, с. 225). На самом деле победа как "достижение целей в борьбе вопреки сопротивлению другой стороны" не может "не быть целью войны" по самому смыслу понятия победы — причем смыслу инвариантному, лежащему глубже всех исторически изменчивых истолкований. Абсурдность деклараций, вроде приведенной, служит их авторам для того, чтобы на место сбрасываемого в семантическую дыру клаузевицевского эталона победы утвердить новый, представляемый, скажем, Киссинджером как "достижение некоторых специфических политических условий, которые будут в полной мере восприняты противником" (15, с. 225). Близко к этому формулирует новый эталон У. Кофманн, видя его не в том, "чтобы пытаться сломать волю противника к сопротивлению", но чтобы "убедить его принять наши условия и чтобы сделать это в кратчайше возможное время, с минимальными затратами и риском" на основе "тех минимальных политических результатов, которые мы сочли бы приемлемыми, а противник — терпимыми" (52, с. 244), в том числе даже давая противнику "выпутаться из его авантюры без серьезных статусных или материальных потерь" (16, с. 127). По сути определяется идеальный тип войны, которая была бы не просто "продолжением политики иными средствами", имеющими автономную логику применения, но органической частью политики, "более энергичным способом ведения переговоров", по клаузевицевской оценке войн XVIII в.

Эта дискуссия с самого начала была большим, чем концептуальный спор теоретиков: мы видим, как в ней вырабатываются и обкатываются формулы, которые станут "закваской" западной военной идеологии последующих десятилетий. Развиваемое практически всеми авторами и лишь сформулированное Киссинджером с максимальной стилевой четкостью различение войны, "воздействующей на волю противника" и "войны, сокрушающей ее", эхом откликнется в 1966 г. в выступлении М. Тейлора, тогда уже председателя комитета начальников штабов США, на сенатских слушаниях по вьетнамской войне, когда на призывы к "сокрушительному удару" по Северному Вьетнаму он заявит: "Наша цель не в том, чтобы сокрушить или разрушить Северный Вьетнам, мы пытаемся изменить волю ханойского руководства " (53). Когда Б. Лиддел-Гарт, большой скептик в отношении ядерного сдерживания, заявлял, что для неагрессивного государства "победа в собственном, реальном смысле достигается расстройством заявки другой стороны на победу " (13, с. 368), он тем самым, неведомо для себя, провозглашал формулу, которая на деле позволяла легитимизировать сдерживание в контексте более общего понимания победы. В 70-х и 80-х мы едва ли не у всех американских военных руководителей (Г. Брауна, А. Хейга, К. Уайнбергера и др. ) находим в качестве стандартного топоса мысль об отсутствии противоречия между признаваемой невозможностью победы в ядерной войне и гонкой стратегических вооружений ради того, чтобы "отнять у Советов надежды на победу" (54).

За внедрением в военную идеологию мысли о возможности вооруженной борьбы между сверхдержавами, которая бы велась за ограниченные уступки, изменяется видение современной войны вообще и новый идеальный тип начинает собственный цикл развития. Когда это произошло, то уже не имеет большого значения, что в 80-х эмоциональный эффект ядерного сдерживания уже сильно "затуманивается" (55), а в 90-х после роспуска СССР вообще сходит на нет. Ядерный пат сделал свое дело, став мотивировкой для выработки нового понимания войны и успеха в ней, — понимания, которое к исходу инициальной фазы цикла обретает автономную инерцию, поддерживаемое уже не собственно страхом ядерного удара, но всей системой большого милитаристского стиля, воздвигшегося на признании превосходства уничтожения над мобилизацией. В фокусе внимания стратегов оказываются войны, которые по нормам XIX — первой половины XX в. представлялись бы своего рода недомерочными подобиями больших войн — такова война за Фолкленды (56) — или вообще выносились бы за рамки большой стратегии в разряд удачных или неудачных "экспедиций": все это "конфликты низкой и средней интенсивности" (57). Сперва их оценка мотивировалась тем, что в обстановке холодной войны столкновение сверхдержавы с малым государством или повстанческим движением часто могло как бы приравниваться к схватке со вспомогательным отрядом Большого Противника. Как успешная для США корейская, так и проигранная вьетнамская война стали войнами при молчаливо признанной неприкосновенности неких приоритетов Большого Противника, причем последний определялся двояко. Формально это были режимы Северной Кореи и Северного Вьетнама, хотя подразумевались стоящие за ними сверхдержавы — СССР и Китай. Но кончилась холодная война, отпала эта мотивировка, а стиль живет и совершенствуется. Для 90-х его образцом стала "Буря в пустыне" — война, вся проникнутая дипломатией, "более энергичная форма ведения переговоров", исчерпавшая себя с выполнением силами Запада наперед известной локальной задачи: восстановить статус-кво, имевший место до иракской оккупации Кувейта, заставить Ирак уйти с этой территории — без принуждения режима Хуссейна к капитуляции и без смены власти в Ираке ("дать агрессору выпутаться из его авантюры без серьезных статусных или материальных потерь"). "Буря в пустыне" стала отыгрышем за Вьетнам, но отыгрышем всецело в стилистических рамках нового СВЦ.

Конечно же, сегодня данный эталон победы воплощается на совершенно ином социальном и технологическом субстрате, чем в СВЦ 1648 — 1792. Но то, что военные идеологи постоянно оглядываются на два века назад — не случайно для времени, когда, по словам отечественного эксперта, "у оружия сводится до минимума... возможность выполнения традиционной (для предыдущего цикла. — В. Ц. ) главной функции достижения крупных политических целей прямыми военными методами, и вместе с тем растет количество "непрямых", "косвенных" функций, которые располагаются в более широком, чем прежде, спектре" (58). Цитируемый автор ссылается на значительно возросшую функциональность военного присутствия — полусимволического "контроля над пространством" по сравнению с боевым использованием силы. В мире, где уничтожение опережает мобилизацию, вновь становится типичной практикой выдача стратегических векселей без гарантии тактической "оплаты" (увы, подобным же стратегическим векселем было и введение советского контингента в Афганистан в 1979 г., и быстро же он был предъявлен к оплате!).

"Война — более энергичное ведение переговоров"; возрожденное и обновленное искусство "стратегического жеста"; повышенная ценность беспроигрышных акций, типа Гренадской операции или назидательной бомбардировки Ливии в 1986 г., изображающих, наряду с бесконечными маневрами, этими игровыми имитациями войны, непрерывность стратегического процесса перекачки силы в политическую результативность; по возможности уход от бифуркативных, "пограничных" ситуаций "уплаты по векселям", а в случае, когда все-таки "уплата" выглядит неизбежной, "увлечение огнем" и стремление сберегать собственную живую силу, — всеми этими чертами сближаются два СВЦ, которые разделило "клаузевицевское" 150-летие. Разве не напоминает о XVIII в. такой смысловой тандем, как ставка на профессиональную армию вместе с пафосом "контрсиловых" ударов, якобы минимально затрагивающих гражданское население? Разве не оказалась сама холодная война с ее гонкой вооружений ради "поддержания паритета" и компьютерными моделями ядерных дуэлей воплощенной мечтой стратегов XVIII в. — калькулируя силы и позиции, вычислять без боя победителей и побежденных?

Все эти гомологии вытекают из сходным образом трактуемого баланса конфликтных возможностей, вновь накренившегося в сторону уничтожения, по крайней мере в таком виде выраженного современным эталоном победы, эволюцией которого определяется наиболее глубинное милитаристское содержание нашего времени.

IV

Меня могут упрекнуть в том, что я настойчиво говорю о "циклах", отнюдь еще не доказав — кстати, тот же вопрос в 20-х поднимался применительно к волнам Кондратьева, — что в данном случае мы имеем действительно циклы, т. е. повторения однотипных тенденций с определенной периодичностью, а не просто чередование эпох. Разумеется, данных только двух периодов, из которых один еще далек от завершения, было бы недостаточно, чтобы отвести подобную критику. Но я делаю выбор в пользу термина "циклы", ибо можно показать, что именно гипотеза существования СВЦ позволяет сделать "прогноз в прошлое" — обнаружить еще два "протоцикла", предшествующих 1648 г.

Я уже писал, что в некоторых битвах Тридцатилетней войны вырисовывается торжество уничтожения над мобилизацией, подобно тому, как конец XVIII в. являет нам реванш мобилизации. Вестфальский мир 1648 г. стал, по сути, отказом австро-испанских Габсбургов от той великой военно-политической цели, к которой они шли полтора века, пытаясь создать панъевропейскую католическую империю. После него в Европе на 150 лет прекращаются идеологически окрашенные войны и выходят из моды масштабные геополитические проекты, пока в 1790-х эпоху политического баланса не сменяет новое 150-летие разрушения и созидания империй силой оружия. Корреляция между эталоном победы и уровнем военно-политических целей несомненна. И она-то дает возможность нащупать те два "протоцикла", о которых я говорю.

Известно, что предпосылки к состязанию мобилизации и уничтожения возникают в Европе по крайней мере с середины XIV в., когда здесь впервые распространяется огнестрельное оружие (12, IV, с. ЗЗ). На то, чтобы техника уничтожения стала определяющей стороной в балансе конфликтных возможностей, понадобились, как видим, 300 лет. И вот посреди этого 300-летия, в конце XV — начале XVI вв. наблюдается первое резкое повышение уровня военных целей, начало упомянутой борьбы Габсбургов за господство над Европой в ответ на попытку французских королей династии Валуа после почти 100-летнего перерыва вернуться к давним средневековым претензиям на завоевание Италии, соединение севера и юга континента. Так Европа, уже знакомая с артиллерией и ручным огнестрельным оружием, входит в полосу борьбы сверхдержав, сперва выглядящей воскрешением на совершенно новом стратегическом и идеологическом базисе, казалось бы, давно закончившихся рыцарских эпопей зрелого средневековья XII — XIII вв. (59).

Где же причины этого переворота в международной политике начала Нового времени? По логике всей моей концепции, я должен принять разделение раннеогнестрельного 300-летия на два периода» различающихся балансом конфликтных возможностей, и предполагать» что на рубеже XV — XVI вв. этот баланс, как в конце XVIII в., вдруг совершает резкий поворот в сторону возможностей мобилизации. И впрямь, находим, что некоторые военные историки так и делят 300 лет между началом Столетней войны и концом Тридцатилетней на две стилистически различные эпохи примерно одинаковой 150-летней длительности (60).

В первую из них, с середины XIV в. по начало 1490-х, еще жив феодальный доогнестрельный стандарт военного строительства: войско предстает соединением конного рыцарства со вспомогательным контингентом лучников или копейщиков, экипированный рыцарь как главная боевая единица соединяет в своем лице и основной мобилизуемый ресурс войны и средство уничтожения. Но, как известно, в XIV в. 300-летний хозяйственный подъем средневековой Европы сменяется — особенно очевидным к середине века — жестоким хозяйственным спадом и оскудением (61; 62, с. 74, 113). В средние века вообще разрыв на войне между тактическими успехами и стратегическими результатами был постоянной бедой полководцев: "Утомление обычно наступавшее после победы, особенно связанной с большими потерями, часто бывало непреодолимо и это утомление принуждало полководца отказываться от дальнейшего выполнения своих планов" (12, III, с. 235). Экономическая же депрессия при упоре на дорогостоящую военную силу рыцарства не могла не подавлять возможностей мобилизации — и вспомогательные на ту эпоху средства войны вырываются вперед именно как средства уничтожения. В первых же крупных сражениях Столетней войны английские лучники-пехотинцы, постоянно пребывая в обороне, разбивают наголову французских рыцарей, а к середине эпохи в гуситских войнах 1420 — 34 гг. на таких же рыцарях, уже германских, показывает свою мощь совершенствуемая артиллерия.

Отсюда особенности войн этого протоцикла. Их лучшим примером можно считать Столетнюю войну 1337 — 1453 гг., всю проникнутую дипломатией и беспрестанными сделками? Эта война гораздо с большим правом, чем войны XVIII в., может быть названа "более энергичным способом ведения переговоров" (63). Ее заявленной целью было занятие английскими королями французского престола, что должно было бы ущемлять их французских противников в жизненных приоритетах. Однако сама эта претензия становится предметом торгов и, скажем, на переговорах 1360 г., где победители-англичане, казалось бы, выступали с позиций силы, они поступаются искомым престолом в обмен на ряд прибрежных территорий, за которые собственно вели борьбу. Лишь в 1415 — 30 гг. во время полного развала Франции из-за внутренних смут англичане делают попытку через династическую унию создать империю двух народов. Наконец, сама победа французов в 1453 г. оказывается не вполне победой, ибо за Англией сохраняется важный порт Кале. В это же время наемные рыцари-кондотьеры на службе итальянских городов разыгрывают войны, о которых позднее Н. Макиавелли писал уже с позиций следующей эпохи, точно предвосхищая издевки Клаузевица над XVIII-м веком: "Подобные войны велись вообще так вяло, что начинали их без особого страха, продолжали без опасности для любой из сторон и завершали без ущерба... в конце концов, война никому не приносила славы, а мир покоя". "Победитель не слишком наслаждался победой, а побежденный не слишком терпел от поражения, ибо первый лишен был возможности полностью использовать победу, а второй всегда имел возможность готовиться к новой схватке" (64).

Решающим фактором, сделавшим возможным прорыв Европы в новую военную эпоху, становятся сокрушительные победы швейцарского пехотного ополчения над бургундскими рыцарями в конце 1470-х и стремление монархов, к концу века все более настойчивое, формировать себе армии по швейцарскому образцу (12, IV, с. 12 и сл.; 26, II, с. 3 и сл. ). На грани столетий комплектование армий переживает переворот — как бы символизируя начало европейской модернизации, основой вооруженных сил континентальных государств становятся вместо рыцарей массы наемников-пехотинцев, набираемых, как уже упоминалось, по случаю войны и часто в расчете на военную добычу. Как и все позднейшие циклы, этот протоцикл открывается серией системно связанных фактов революционного характера. Это и вторжение в 1494 г. в Италию французской, в основном наемной, армии с мощной, активно используемой артиллерией; и первый парад армии немецких наемников-ландскнехтов в союзном Франции Милане в 1495 г.; и запрет в 1507 г. в армии Священной Римской империи пользоваться арбалетами, заменяемыми на ружья-аркебузы (12, IV, с. 19, 45). Новая эпоха утверждается скачком, так же, как за одно-два десятилетия преобразуется облик войны в середине — второй половине XVII в. и в начале XIX. Доминантой в структуре конфликтных возможностей нового протоцикла становится открытие уникальных мобилизационных возможностей временно-наемных армий, подлинный "прорыв пехоты". "Швейцарцев и ландскхнетов, после того, как они были сорганизованы, можно было легко численно наращать массами случайного сброда, а теперь бой решался напором массы" (12, IV, с. 102).

Правда, стилистические отличия этой эпохи от СВЦ 1792 — 1945 гг., как тут же отмечает Г. Дельбрюк, налицо: нестойкость этих самоснабжающихся, легко рассыпающихся армий заставляет военачальников, наряду с масштабными сражениями, гораздо более действовать измором, отдавая временно оккупируемые области на разграбление солдатам и практикуя принцип "войну выигрывает тот, у кого сохранится последний талер в кармане" (12, IV, с. 101 и сл., 253). Но войны 1492 — 1648 гг. показывают лучше всего, как сама по себе избыточность мобилизации по сравнению с уничтожением преобразует эталон победы и тем самым на весь цикл задает масштаб военно-политических целей. Война опережает политику, новое военное строительство, наблюдаемое с конца XV в, делает возможным перерастание Итальянских войн к концу 1510-х в общеевропейскую борьбу сверхдержав. Практически все мирные договоры, подписанные во время этих войн — Мадридский договор 1526 г., Камбрейский 1529 г., Като-Камбрезийский 1557 г. — фиксируют раз за разом полные поражения французских королей в их попытках — помешать Габсбургам, рвущимся к имперской реконструкции Европы с опорой на массированные наемные армии. Но из торжества мобилизации вытекает еще одна черта милитаризма этого времени: если весь XV в., знал лишь одну войну по идеологическим мотивам — 150-летнюю гуситскую на окраине романо-германской Европы, то в XVI и первой половине XVII вв. битвы сверхдержав переплетаются с жесточайшими религиозными войнами (поистине "народными"), которые американо-английским теоретиками "ограниченной войны" в 50 — 60-х рассматривались как первый пример "тотальных войн" на континенте. В частности в качестве ближайшего аналога к мировым войнам XX в. этими авторами трактовалась вершинная для всего этого протоцикла Тридцатилетняя война, где религиозная распря попросту слилась с антагонизмом сверхдержав, породив борьбу на истребление уже по ту сторону политической рациональности, унесшую более 30% населения в одной только Германии (14, с. З, 67, 78; 13, с. 369; 15, с. 139, 141 и сл. ).

Я настаиваю на том, что говорить в этом случае надо не просто о перекличке великих побоищ разных столетий, но о закономерном соответствии между предельными тупиковыми фазами двух гомологичных по своим предпосылкам военных циклов. Периоды с 1340-х по 1494 и с 1494 по 1648 гг. я расцениваю в качестве своеобразного пролога к европейским СВЦ и называю их "протоциклами" (соответственно, А и В), имея в виду переходный характер их военного строительства, а отчасти и стратегии, между средними веками и Новым временем. Но также, как протоцикл А, приходясь на депрессию "осени средневековья" по характеру своих военно-политических целей и стратегии их достижения сходен с СВЦ 1648 — 1792 гг., точно также и протоцикл В, приходящийся на "длинный XVI в. ", время Реформации и Контрреформации масштабом дозволяемых им идеологических и сверхдержавнических притязаний подобен СВЦ 1792 — 1945 гг., предвосхищая его идеологизированные мобилизации и опыты перекраивания европейской и мировой карты силою оружия.

За множеством фактов, относящихся к истории военного искусства и военного строительства, прослеживается единый паттерн: состязание возможностей мобилизации и уничтожения, со впечатляющей регулярностью протекающее так, что каждая сверхдлинная милитаристская волна проходит под главенством одной из этих возможностей, причем из четырех миновавших волн у трех — достоверная амплитуда в 150 лет. К. Райт заблуждался, не только предполагая начало новой волны в 1914 г., но и конструируя свой первый цикл с датами 1450 — 1648 гг. В качестве первой даты следует, определенно, принимать 1494 г., начало Итальянских войн, впервые разыгрываемых силами наемных армий. Таким образом, амплитуда Райта оказывается не средней величиной, выводимой из разброса то укороченных, то удлиненных периодов, но интервалом, соблюдаемым пока что неукоснительно, — тем более, что и для остающегося четвертого случая — протоцикла А есть основания принять эту протяженность, отождествив его начало с распространением артиллерии в середине XIV в. и обнаруживающимся тогда же превосходством пеших стрелков над рыцарями. Так получаем даты: депрессивный протоцикл А — 1340-е — 1494 гг., экспансивный протоцикл В — 1494 — 1648, депрессивный СВЦ — 1648 — 1792, экспансивный СВЦ II — 1792 — 1945, депрессивный СВЦ III — 1945 — ? Похоже, циклы тяготеют к попарной группировке, образуя метациклы в 300 лет, внутри которых первая, депрессивная волна идет под доминирование уничтожения в структуре конфликтных возможностей или, по крайней мере, при явном ослаблении потенциала мобилизации, вторая же выдвигает мобилизацию вперед. Разные 300-летние метациклы, вопреки огромным социальным и технологическим различиям эпох их развертывания, тем не менее в пределах своих гомологичных — депрессивных или экспансивных — волн обнаруживают между собой фундаментальное сходство в том, что касается эталона победы, уровня целей, многих черт большой стратегии. Видно и подобие этих волн в отношении главенствующего типа военного строительства: в пределах депрессивных волн преобладает ставка на контингенты воинов-профессионалов, тогда как для волн экспансивных типичны армии, решающие исход борьбы "напором масс".

И наконец, неоспоримо, что гомологичные и негомологичные волны разных циклов устами своих идеологов обнаруживают, соответственно, тягу ко взаимному уподоблению или отталкиванию. В 1887 г. Ф. Энгельс, предсказывая великую общеевропейскую войну, использует образ "опустошения, причиненного Тридцатилетней войной, — сжатого на протяжении трех-четырех лет и распространенного на весь континент" (65). В 1890 г. Мольтке-старший в тождественном по содержанию прогнозе говорит о "может быть, семилетней, а может быть и тридцатилетней войне" (10, с. 180). В 1920-х А. А. Свечин, цитируя неодобрительные отзывы историков рубежа XIX — XX вв. о военном стиле времени линейной тактики, подмечает: "Наблюдается как бы сожаление о военном искусстве эпохи, предшествовавшей Людовику XIV" (26, II, с. 38), т. е. времени Тридцатилетней войны. И напротив, теоретики "ограниченных войн" в середине XX в., от души симпатизируя кампаниям СВЦ I, одинаково отталкиваются прочь и от мировых войн первой половины века, и от "тотальных войн" протоцикла В. Так милитаристские волны, перекликаясь, опознают свои подобия в столетиях.

V

Проделанная работа позволяет осознать реальное значение СВЦ в милитаристской динамике Запада. Менее всего их надо рассматривать в ключах вульгарно трактуемой агрессивности, конфликтности. Приливы и спады конфликтности как раз моделирует теория 50-летних периодов больших войн. СВЦ же характеризуются не перепадами агрессивности как таковыми: скорее каждый из этих циклов с присущим ему видением войны и победы являет долгосрочную тенденцию, в рамках которой эти перепады происходят и которая подчиняет своей аранжировке самые разные устремления, возникающие в интервале ее действия.

Можно быть экспансионистом и однако осуществлять экспансию не иначе как "по зернышку" в виде локальных уступок, вырываемых у контрагентов, не мысля себе эту борьбу иначе, как в терминах искомых приобретений и затрат на них. И можно быть поборником статус кво и представлять противодействие агрессии только в виде "сокрушительного разгрома и истребления агрессора". Мольтке-старший не был экспансионистом: он протестовал против расширения германских границ завоеваниями и предупреждал об опасности большой европейской войны (10, с. 180; 33, с. 6, 8). Но как полководец времени СВЦ II он не мог себе помыслить стратегию иначе нежели "сокрушающей боем волю противника" и "устремляющейся к наивысшим из возможных целей".

Учет тенденции СВЦ, ее движения и переломов позволяет увидеть и оценить разницу между интервалами в военной истории, приходящимися на разные — депрессивные и экспансивные — циклы, хотя бы эти интервалы и казались тождественными по имманентным своим показателям. Взять, к примеру, отрезки времени с 1740-х по 1800-е и с 1850-х по 1910-е. В обоих случаях видим сперва "рябь" военных конфликтов, потом затишье в 30 — 40 лет и затем всплеск гигантской войны. Сходство, кажется, налицо, тем не менее оно — иллюзия.

Потому что в первом случае нулевой результат кровопролитной Семилетней войны порождает в Европе подлинный стратегический пат, милитаристский стиль заходит в тупик. Возникая как бы из ничего, непредсказуемые еще за 3 — 4 года до своего развязывания, войны Французской революции становятся началом совершенно нового цикла. Кстати, именно в 1790-х Европой востребуется военное искусство Суворова, сложившееся в совершенно специфических, неевропейских по меркам предыдущего цикла, условиях войн с турками, обильными числом, но слабыми огнем. Наоборот, во втором случае, огромные успехи, достигнутые Германией в войнах 1864 — 71 гг., консолидировавшие ее в новую империю, открывающиеся перспективы новой стратегии — войны широкими фронтами и со стремительной переброской армий по железным дорогам, закипание французского реваншизма, гонка вооружений, планы мобилизации, предполагающие двинуть в бой от 8 до 14% населения (36, с. 360), — все выдает восходящую милитаристскую тенденцию, прямо ведущую к большой войне, неизбежность которой в конце 1880-х уже очевидна столь разным людям как Мольтке-старший и Энгельс. Эта война не открывает никакого нового цикла, но естественно готовится внутри наблюдаемого "затишья". За поверхностным событийным сходством между двумя рассмотренными интервалами скрывается принципиальное различие в глубинной структуре, движении милитаристской тенденции, которое, как видим, изменяет в контексте разных СВЦ характер не только войн, но и мира: в контрастирующих циклах люди не только воюют по-разному, но и не воюют тоже по-разному.

Как можно истолковать исторический феномен СВЦ? Мы уже обнаружили их нередуцируемость к политическим процессам: напротив, сама политика, ее представления о возможном и невозможном во многом определяются господствующей тенденцией СВЦ и могут изменяться за считанные годы перелома этой тенденции. Наемные армии сделали возможным экспансионистский замах сверхдержав XVI — начала XVII вв., на мощи огнестрельного оружия стоял европейский баланс XVIII в., стратегическое оружие исключило третью мировую войну. Может быть тогда полагать истоки этих переломов тенденции в технологической сфере, пойдя по пути замечательного историка И. М. Дьяконова (66), который предлагает считать великие новации в изготовлении оружия таким же стадиально-определяющим фактором всемирной истории, как и иные фундаментальные перемены в производительных силах? Однако по типу вооружения армии Наполеона намного ближе к армии Фридриха II, чем к войскам Людендорфа или Жукова. СВЦ II отличается от СВЦ I так же, как протоцикл "долгого XVI в. " от протоцикла "осени средневековья", собственно не новшествами в вооружении, но реваншем мобилизации, лишь во вторую очередь подстегивающим прогресс уничтожения. Может быть считать переходы между циклами производными от разных факторов, поспевающих и действующих в различное время? Но откуда тогда эта удивительно равномерная циклическая амплитуда, как если бы каждый из факторов поочередно и на определенный срок был вызываем к действию в качестве эпохальной доминанты, а затем на примерно такой же срок уступал главенство другому?

Во введении к статье я уже наметил кажущийся мне перспективным подход к этому явлению. Одинаковая продолжительность СВЦ, как и их предшественников — протоциклов, переходных между средневековьем и Новым временем, может интерпретироваться как приходящееся на каждый цикл примерно одинаковое число поколений военных лидеров. На протяжение цикла военная идеология и военное искусство развивают некий стиль, точнее один из альтернативных эталонов победы в его конкретном стилевом воплощении до тупика, до кризиса. В этом тупике они оказываются вынуждены искать какой-то иной путь, позволяющий достигать военными средствами политических целей, пусть пересмотренных и обновленных. В этот-то час военная мысль апеллирует либо к "внезапно" ею открываемому мобилизационному потенциалу эпохи, либо к шансу радикально интенсифицировать технологию уничтожения: прорывы первого рода происходят в тупике депрессивных циклов, прорывы второго рода типичны для кризисов в циклах экспансивных. В результате кардинально преобразуется баланс конфликтных возможностей — и стратегия восстанавливает уже иссякавшую функциональность под знаком нового представления о смысле победы, военного успеха. В свою очередь новый эталон победы, включаясь в общий стиль эпохи, модифицирует ее самочувствие, дух, фундаментальное ощущение "прочности" или "хрупкости" миропорядка. Продолжительность циклов в 150 лет, по-видимому, указывает на то обстоятельство, что каждый раз на утверждение нового эталона победы, осмысление заключенных в нем возможностей, его развитие и доведение до тупика уходят жизни примерно пяти поколений военных лидеров.

В таком случае мы можем глубже оценить общие морфологические принципы развертывания и самоизживания циклов. Каждый цикл, как говорилось, открывается серией революционных фактов, среди которых выделяются один-два главных, символизирующих новую парадигму войны. Это могут быть первые пушки и разгромы рыцарей лучниками в середине XIV в.; первые парады ландскнехтов в 1490-х; легкие мушкеты солдат Густава Адольфа, стреляющих в три шеренги в 1630-х; мобилизации Французской революции в 1790-х; взрывы атомных бомб в 1945. Начиная с протоцикла В нововведения такого рода появляются как приметы преодоления стратегией тупика, в который она зашла под конец предыдущей длительной эпохи, причем сам этот тупик обнаруживается по-разному, в зависимости от того, возник ли он в экспансивном или депрессивном цикле.

В первом случае, как видим по протоциклу В и СВЦ II, тупиком становится "грандиозная" война, возможно, протекающая с перерывами, которая начинается в расчете на большое насильственное переустройство европейского порядка, однако заканчивается страшным поражением и разорением инициатора войны, внушающим на некоторое время европейским обществам род аллергии на идеологизированные милитаристские "пан-проекты". Но не менее важно, что по ходу этой войны впервые применяется некая новая техника уничтожения. Сперва будучи введена в дело одной из сторон, эта техника уничтожения приносит ей перевес, однако по мере своего распространения после великой войны она за короткий срок приводит к полной ревизии эталона победы и наступлению нового цикла, депрессивного. Такими тупиками экспансивных циклов оказываются, в одном случае, Тридцатилетняя война Германии, а в другом — мировые войны Германии и ее союзников в XX в., представляющие, собственно, одну войну с продолжением. В обоих случаях, эта тупиковая фаза охватывает около 30 лет: 1618 — 48 и 1914 — 45.

Если приглядеться к структуре экспансивных циклов в целом, то обнаружим, что, помимо этого финального 30-летия, у них отмечены интенсивным международным противоборством первые 60 — 80 лет, когда в столкновениях ведущих держав утверждается и стратегически разрабатывается тип войны массовыми армиями, определяется эталон победы и соответствующий данному экспансивному циклу характер и примерный уровень целей. Такую функцию в протоцикле В исполняют Итальянские войны 1494 — 1559 гг., а в СВЦ II — большие военные всплески 1792 — 1815 и 1848 — 71, когда в два приема сперва вводится, а затем закрепляется в обновленном техническом воплощении наполеоновско-клаузевицевский идеальный тип войны. В середине экспансивных циклов проступает интермедия в 30 — 40 лет, когда ведущие державы либо прямо готовятся к столкновению, раскручивая гонку вооружений (1871 —1914), либо на какое-то время погрязают в борьбе внутри собственных своих территорий и сфер влияния (в протоцикле В это 1560 — 1617 гг., когда Испания увязает в нидерландской революции, а Франция переживает гугенотские войны и затем восстанавливается после них). Как бы то ни было, к концу интермедии крупнейшие европейские силы приходят с большими военными и геополитическими проектами и с четкой перспективой предстоящей решительной "схватки за Европу". Если в войнах инициальных 60-80 лет экспансивного цикла утверждается идеальный тип "грандиозной войны", то после интермедии, будучи реализован с предельной последовательностью и силой, он оказывается дискредитирован и негативно осмыслен как всеобщее изнурительное побоище с бедственными результатами для зачинщика.

Иной выглядит внутренняя структура депрессивных циклов. В них маркированными повышенной военно-политической активностью оказываются 40 — 60 лет в середине. Им предшествует инициальная часть — 50-70 лет, в которые устанавливается "суженное" видение возможного успеха и изначально крупные военные устремления размениваются на серии локальных предприятий, протекающих по схеме stop and go. Таковы в протоцикле А 1340 — 1410 гг., когда затеянная как большое имперостроительное начинание Столетняя война сводится к распрям за прибрежные французские районы, — а в то же время постепенно локализуется, сводясь к ограниченным демаршам, затухает интенсивное в XIII — первой половине XIV в. гегемонистское вмешательство Франции в итальянские дела (67, с. 15-22). В СВЦ I это 1650— 1703 гг., когда стремление Людовика XIV к утверждению французского лидерства в Европе трансформируется в войны за приобретение тех или иных приграничных с Францией фламандских, нидерландских или немецких городков. Наконец, такой же характер имело и "распыление" противостояния ядерных сверхдержав в 1950 — 90 гг. на множество "конфликтов низкой и средней интенсивности".

За этой фазой в депрессивных циклах приходит, как уже сказано, медиальное 40 — 60-летие: учащаются попытки, хоть и в рамках сузившегося эталона победы, добиться значительных военно-политических решений с помощью технических либо тактических новшеств, а также с использованием политической конъюнктуры. В протоцикле А это 1410 — 53 гг., когда англичане всерьез пробуют создать англо-французскую империю, Милан пытается утвердить свою гегемонию в Италии (67, с. 107-113), а в Священной Римской империи разгораются гуситские войны. В СВЦ I это 1703 — 63 гг. с беспрестанными войнами за "наследства" — испанское, польское, австрийское, — завершающимися Семилетней войной. Этот пик предприимчивости в середине депрессивного цикла сменяется "прострацией" в последние его 30 — 40 лет, когда по итогам медиальной серии конфликтов укореняется уверенность в невозможности сколько-нибудь серьезных военных достижений при существующей стратегии, технике и наличном строительстве армий. В протоцикле А таковы 1453 — 94 гг, время заката всех больших планов: Столетняя война кончается для Англии бесславно, Милан теряет почти все свои приобретения, и мир 1454 г. в Лоди "создает или, вернее, замораживает равновесие между итальянскими государствами" (62, с. 120), а в Священной Римской империи после схождения войны гуситов на нет царит толкотня мелких княжеских распрей при императорском безвластии. В СВЦ I эту фазу реализует тот стратегический пат 1763 — 92 гг., о котором я уже писал. Если в экспансивных циклах тупиком становится сама великая война последнего 30-летия, то в циклах депрессивных тупик осознается за 30 — 40 лет до окончания цикла. Эти десятилетия заполняются малоудачными попытками военных реформ, не дающих реального выхода из положения. Но в это же время, к обостренному интересу всей Европы, в неких войнах локального характера, без участия главных держав континента, — обозначается реальное направление прорыва из тупика — смещение баланса конфликтных возможностей в пользу мобилизации. В протоцикле А такой путь показывают в 1470-80-х победы швейцарского ополчения над Бургундией, а в СВЦ I — успехи в 1770-80-х революционных армий Дж. Вашингтона в войне за независимость северо-американских колоний Англии.

Итак, мы можем сопоставить общие формулы развертывания экспансивных и депрессивных циклов. Для первых такая формула гласит: от торжества мобилизации в инициальных грандиозных войнах — через кристаллизацию в интермедии антагонистических великих проектов — к их дискредитации во всеобщей финальной бойне, во время которой новая техника уничтожения являет шанс последующего прорыва в депрессивный цикл. Для депрессивных циклов соответствующая формула имеет вид: от размена больших планов на мелкие игры — через попытки добиться в новых условиях "крупного" результата, по крайней мере, того, что понимается под таким результатом при суженном эталоне победы, — к стратегическому и политическому пату, выход из которого экспериментально прочерчивается торжеством мобилизации на неких второстепенных военно-политических театрах, своего рода опытных полях предстоящего мобилизационного прыжка в экспансивный цикл. Депрессивный цикл отличает как бы "одногорбая" амплитуда, тогда как амплитуда циклов экспансивных — "двугорбая", где великими войнами отмечены начало и конец. Важнейшая проблема связана с тем, как по этим горбам амплитуд распределяются поколения военных деятелей, охватывающие 150-летний интервал. Этот алгоритм с исключительной последовательностью проходит через всю военную историю Запада шести с половиной веков. Если предполагать, что по тому же алгоритму будет разворачиваться и нынешний депрессивный цикл — СВЦ III, тогда нас ждал бы в первой четверти XXI в. большой прилив милитаристской активности, подстегиваемой благоприятными политическими обстоятельствами и техническими новшествами, однако не вырывающийся за рамки нынешнего эталона победы — т. е. "влияния на волю противника вместо ее сокрушения" — и затухающий, фрустрируемый к середине века, с вхождением цикла в фазу "тупикового 30-летия".

СВЦ, ХОЗЯЙСТВО И ГЕОПОЛИТИКА

I

Ясно, что по протяженности своей СВЦ несоизмеримы даже с циклами Кондратьева, и уж конечно — с еще более краткими конъюнктурными колебаниями. Но значит ли это, что у них вовсе нет аналогов в динамике мирового хозяйства? Известно, что ряд крупных историков и экономистов принимают существование т. н. вековых тенденций (трендов), выступающих "в некотором роде осадком от остальных движений, тем, что остается, если их удалить из расчета" (68; 69; 62, с. 72 и сл. ). По словам Ф. Броделя об этом цикле, "медленность протекания... маскирует его... Он представляется как бы основой, на которую опирается совокупность цен. Наклонена ли эта основа чуть-чуть вверх или чуть-чуть вниз или остается горизонтальной?... Малозаметная в каждый данный момент, но идущая своим неброским путем, эта тенденция есть процесс кумулятивный... От года к году она едва ощутима: но одно столетие сменяет другое, и она оказывается важным действующим лицом", приглушая одни кратко- и среднесрочные движения конъюнктуры и усиливая другие (62, с. 72).. Эта природа тренда, модифицирующего и подчиняющего своему движению все частные конъюнктурные колебания, имеет много общего с характеристикой СВЦ как долгосрочной тенденции, объемлющей, как выше было сказано, приливы и отливы конфликтов на определенном временном интервале.

Сравнив графики вековых тенденций и СВЦ, мы получаем небезынтересную картину. По выкладкам Г. Эмбера и Броделя, опирающимся на оставшуюся мне недоступной работу Дж. Грициотти-Кречманн (67, с. 17-29; 62, с. 73-75), с позднего средневековья по XX в. обнаруживаются следующие тренды: 1) понижательный — 1350 — 1507 (-10); 2) повышательный — 1507 (-10) — 1650; 3) понижательный — 1650 — 1733 (-43); 4) повышательный — 1733 (-43) — 1817; 5) понижательный — 1817 — 96; 6) повышательный — 1896 — ? (70). Если верить Броделю, то череда хозяйственных неурядиц с 1974 г. могла бы рассматриваться как примета новой понижательной вековой тенденции — совпадающей, замечу, с первыми ростками постиндустриализма. Итак, видим, что два первых военных протоцикла "осени средневековья" и "длинного XVI века" почти в точности накладываются на соответствующие 150 — 140-летние тренды. С XVIII в. положение существенно меняется; тренды заметно сокращаются, так что каждое — повышательное и понижательное их движение начинает в среднем охватывать не 140 — 150, а 70 — 80 лет, между тем СВЦ стойко сохраняют 150-летнюю амплитуду, не обнаруживая никакой склонности к сокращению. В результате у трендов и СВЦ обнаруживаются взаимные несоответствия" зазоры". Особенно любопытно, что последние, возможно, способны сказываться на реальном развертывании СВЦ в сериалы конфликтов.

Приглядимся внимательнее. В XVIII в. тренд, пойдя вверх, на полстолетия опережает смену эталона победы. Это легко истолковать так, что по ходу промышленного переворота в десятилетия, предшествовавшие 1789 г., зреют еще не осознаваемые военным сообществом предпосылки для ревизии ядра его идеологии, для обновленного взгляда на соотношение уничтожения и мобилизации. На своем исходе тренд перекрывается с как бы катализированным им новым СВЦ — и в 25 лет, с 1792 по 1817, в Европе бушуют "грандиозные и мощные" войны. Но далее в течение 80 лет восходящая милитаристская тенденция перекрывается с понижательным (хотя и при постоянном росте производства!) конъюнктурным трендом, смягчающим восходящие волны и усиливающим нисходящие. И что же обнаруживается? Все это время стратеги, воспитанные на наполеоновских образцах и на Клаузевице, тем не менее либо вовсе не воюют, либо воюют достаточно локально, с подверстываемыми под идеал "абсолютной" войны довольно-таки компромиссными результатами. Единственное исключение составляет франко-прусская война 1870 — 71 гг. на пределе столь же единственной за все эти 80 лет кондратьевской повышательной волны. С 1896 г. тренд поворачивает вверх, и за те 50 лет, пока он резонирует с длящимся экспансивным СВЦ, в Европе разражаются две мировые войны. Но в середине столетия скачок в средствах уничтожения опережает перелом вековой тенденции, и четверть века проходит под двойной сенью депрессивного эталона победы и возрожденной "религии роста и прогресса". Наконец с 70-х депрессивный СВЦ вступает в унисон с как бы предвосхищенной им общей переоценкой ресурсной базы человечества и поднимающейся волной ламентаций насчет выхода Севера на уровень расточения невосстановимых ресурсов, сопоставимый с запасами планеты.

Практическая синхронизация первых двух тенденций XIV — XVII вв. в экономике и в военной сфере позволяет говорить для тех эпох о едином общецивилизационном тренде и его движениях. Более того, это единство ритма сохраняется по первую половину XVIII в., пока в обеих сферах мы видим синхронно либо охлаждение, либо разогрев. Затем на место синхронизма (или синкретизма?) приходит, самое большее, та корреляция, которую обнаруживаем во второй половине XVIII и во второй половине XX в.: в первом случае трендом хозяйственным опережается и как бы подготавливается военный, а во втором случае — наоборот. Однако всего интереснее век XIX, когда волна уже запущенного экспансивного СВЦ точно смазывается, приглушается на всем 80-летнем интервале, где действует понижательный тренд. С этим феноменом может быть связано и расщепление в СВЦ II инициальной фазы становления нового идеального типа войны на два всплеска с провалом между ними в 1815 — 48: в результате инициальная фаза в этом цикле оказывается сильно растянутой, а интермедия, идущая следом, — сокращенной. Похоже, что график конъюнктурных трендов может иметь определенную практическую полезность при исследовании казусов, связанных с исторической реализацией тенденций отдельных СВЦ, хотя механизмы возможного взаимодействия этих ритмов остаются так же непрозрачны, как — на самом деле — и сущность сверхдлинных движений конъюнктуры.

Как бы то ни было, можно утверждать, что в последние два с половиной века единый цивилизационный ритм Запада, проявлявшийся в хозяйственном и милитаристском выражениях, разделяется на относительно автономные движения в пределах каждой из этих областей. Эта автономность динамики СВЦ, в отличие от более ранних протоциклов, выражается, в частности, постоянством амплитуды, описывающей очередное восхождение, господство и кризис эталона победы в образе конкретного большого милитаристского стиля. Относительность же этой автономии, возможно, проступает в особенностях событийной реализации этих сверхдлинных милитаристских волн, и в этом отношении очень поучителен парадокс "посленаполеоновских" десятилетий XIX в. с "зазором" между идеалом и практикой войны.

II

Политическая значимость СВЦ проявляется и в том, что каждый раз зачин цикла совпадает со сменою больших эпох в истории европейской международной системы.

Так в XV в. нам предстает Европа из трех самозамкнутых, слабо сообщающихся между собою "конфликтных провинций": франко-английской, центральноевропейской и итальянской. Но где-то между 1494 и 1517 гг. она приобретает иной облик, превращаясь в единую, но антагонистически поляризующуюся Европу борющихся за гегемонию континентальных сверхдержав — империи Габсбургов и Франции. В эту эпоху, соответствующую экспансивному военному протоциклу В, минимизируется европейская роль Англии, утрачивающей свои позиции на континенте.

На переходе к депрессивному СВЦ I оформляется Вестфальская система, сперва как система австро-французского баланса, позже осложненная возрастанием самостояния и веса Пруссии. Этот баланс, исключающий чей-либо континентальный гегемонизм, поддерживается притяжением к системе на правах непременных арбитров Англии, а затем и России, контингенты которых постоянно включаются в большую игру, идущую вокруг колебаний и восстановлений равновесия.

На первый взгляд, СВЦ II соответствует ряду различных состояний и образов Европы, проходящей за это 150-летие путь от империи Наполеона I к империи Третьего рейха через фазы, представляемые венской и версальской системами. Однако при всем разнообразии этих фаз их смена может быть представлена в виде единого эпохального сюжета, включающего: закат Австрии и ее выпадение из большого европейского расклада; "последний максимум" Франции и ее надлом; возвышение новой Германии — складывающегося основного центра европейской континентальной мощи; и тогда же включение непосредственно в расклад Европы, с одной стороны, России, а с другой — держав-"островов", Англии и позднее США. Новая структурная роль "островов" в Европе ясно обнаруживается на границах цикла в 1807-12 и 1939-41 гг., когда какое-то время Англия в одиночку противостоит континентально-европейским империям, приходящим к недолговечному консенсусу с Россией. Теперь "острова" становятся гарантами и против континентального моноцентризма Европы и против "наползания" России на романо-германский мир. В эту пору впервые в военной политике Европы получает реальную структурную значимость столь излюбленная геополитиками XX в. оппозиция "Континент — Океан".

Наконец, СВЦ III, начинающийся с конца 1940-х, объемлет сквозным политическим сюжетом как Ялтинско-Потсдамскую систему, так и нынешнюю "систему конца века". На переходе к этому циклу маргинализуется военно-политический статус Англии и Франции, "уходит в экономику" Германия, и в целом европейцы стремятся извлечь максимум благ из пребывания под интегративным зонтиком США — своего великого "острова". Утратив свою внутриевропейскую функцию противовеса континентальным претендентам на гегемонию, Россия выпадает из собственно-европейской конфигурации и превращается в крупнейшую величину внешней параевропейской периферии, то усиливая, как в ялтинско-потсдамские годы, нажим на западное сообщество, то отступая в глубь материка.

Можно сказать: за всей этой цепью эпох встает сверхсюжет возвышения и антагонизма Австрии и Франции, двух континентальных сверхдержав, их надлома — и его последствий для реорганизации европейской системы. Соотношение между сменою СВЦ и началом новых эпох международной политики достаточно просто. Каждый такой цикл своим приходом утверждает новые нормы военной, в том числе и военно-политической игры. Государства, считающиеся к тому времени главными силами в Европе, заявляют претензии на ведущие роли в новом туре игры — и этими претензиями задается конфигурация международных ролей в начале цикла. На его протяжении элементы, перенапрягшиеся и не осилившие своих ролей, отстраняются и выбраковываются — или на какое-то время депонируются в запаснике системы, как было с Англией после Столетней войны. Надо сказать, в очень редких случаях статус государства изменяется непосредственно на стыках циклов при переворачивании баланса конфликтных возможностей: так, на исходе XV и в начале XVI вв. наемная пехота буквально смела Бургундию и сокрушила Венецию, двух субрегиональных лидеров предыдущего цикла, а в середине XX в. ядерными успехами США и СССР был определен новый, пониженный ранг Англии и Франции, отступающих перед американским и советским окриком во время Суэцкого кризиса 1956 г. Но такие случаи поистине редки. Обычно же смена СВЦ отзывается в международно-политическом плане не "пересдачей карт", но утверждением в качестве исходного положения для новой игры тех перемен, что уже произошли в предыдущем цикле де-факто. Именно на переходах между циклами по-настоящему легитимизируется положение в системе элементов, втянутых в нее извне ее предшествующей эволюцией: так с конца 40-х геополитически "европеизируются", интегрируются в Старый Свет США, еще в 30-х кокетничавшие изоляционизмом.

Признаем, подобная концепция истории Запада серьезно разнится от той теории длинных циклов политики, принимаемой многими западными авторами (ср., например, 3; 62), но особенно впечатляюще разработанной в последние годы Дж. Модельским и У. Томпсоном (71), которая отождествляет эти циклы с периодами морской и/или технологической гегемонии стран - мирохозяйственных чемпионов, т. е. для XV — XX вв. поочередно Португалии, Нидерландов, Англии и США. За Модельским и Томпсоном — заслуга демонстрации того, как возвышения и кризисы этих гегемонии, основанных на рыночных инновациях, сообразуются с движением волн Кондратьева. Но эти авторы игнорируют то обстоятельство, что в европейской истории понятием "великая держава" часто обозначается государство, детерминировавшее некоторое время военный и геополитический строй континента, а эта роль далеко не всегда совпадает с лидерством морским и хозяйственным. Скорее наоборот: до XIX в. эти виды лидерства пребывали в дополнительном распределении, подчиняясь разным средне— и долгосрочным ритмам. Для первой четверти XVI в. великими европейскими державами скорее можно назвать Францию и Священную Римскую империю, чем Португалию — блистательного открывателя новых рынков, но одновременно скромного маргинала большой европейской политики. В начале XVII в. Нидерланды могли быть хозяевами морей, но участь Европы зависела от исхода борьбы Франции с габсбургским блоком.

Вообще до XIX в. геополитику Запада отличает ясное разделение двух функциональных сфер, где каждая имела свою собственную иерархию: государства, главенствующие в Европе, цивилизационной цитадели, не были тем хозяйственным авангардом цивилизации, который, обретаясь на ее приморьях, островах и полуостровах, преимущественно утверждал ее позиции во внешнем мире. Эволюция первых государств в основном подчинена ритмам СВЦ, тогда как в жизни вторых, вероятно, впрямь могли иметь особое значение кондратьевские волны. Склеивание этих ролей намечается с тех пор, как достижение Англией высшего мирохозяйственного положения совмещается с ее интеграцией в СВЦ II в европейскую систему на правах одного из определяющих элементов. С тех пор "континентально-океаническая" дифференцированность ролевых сфер в западной геополитике сменяется конструктивным напряжением в Европе между "континентом" и "океаном", которое создается присутствием "океана" как самостоятельного и самоценного структурного фактора непосредственно в делах европейского континента — открытым текстом.

Сопоставляя ритм СВЦ с циклами Модельского-Томпсона, можно заметить, что втягивание держав "океана" "внутрь" континентально-европейской конфликтной системы обычно означает вызов, если не предел их мирохозяйственным рекордам. Это, пожалуй, относится к поглощению Португалии Испанией в XVI в. и к затяжным войнам с Францией, истощившим Нидерланды век спустя. По иному тот же мотив осуществился и в истории Англии, для которой максимизация роли в европейской архитектонике на протяжении СВЦ II соединяется с уходом технологического первенства к США, а далее с расшатыванием и делегитимизацией Британской империи. В СВЦ III США явили вторую в истории попытку совместить мировое экономическое первенство с первенством в судьбах Европы — и можно думать, на протяжении цикла выяснится степень успешности этой попытки.

III

Вопрос о будущем СВЦ сегодня открыт и непредрешен. Мы не в состоянии предвидеть, сохранится ли обычный их ритм в ближайшее столетие или в них надо усматривать лишь циклы огнестрельной эры — и тогда период, характеризуемый как СВЦ III, окажется разомкнут в некую новую эру с ее собственной хронологией. Нам трудно представить, чтобы при каких-то условиях сегодняшний эталон победы, опирающийся на пиетет перед достигнутой мощью уничтожения, уступил место идеалу борьбы на "сокрушение воли" противника, на его "уничтожение" — и в мир вернулась "грандиозная и мощная" политика силового переустройства ойкумены. Но невозможность изнутри конкретного СВЦ представить обстоятельства, при которых ему настанет конец, — не особенность нашего времени, а скорее общее правило. Фридрих II писал о бесплодности дальнейших европейских войн за 17 лет до битвы при Вальми, Людендорф выпустил свою "Тотальную войну" за столько же лет до наступления ядерного пата.

Если допустить, что в XX — XXI вв. СВЦ сохранили бы свою амплитуду, а вековые тенденции хозяйства — примерно ту же длительность, что наблюдается в последние 350 лет, тогда синоптический график этих ритмов предстал бы для будущего столетия очень похожим на тот, который имел место в XVIII в. А именно, к середине XXI в. — перелом тренда, обретающего повышательную ориентировку, восстановление позиций "религии роста и прогресса" в духовном климате немыслимости "войн до полной победы", так что локальные кровопролития лишь давали бы миру все более очевидные уроки своей возрастающей неэффективностью, постепенно и вовсе стушевываясь. А между тем общества европейского круга в затяжном буколическом затишье двигались бы к точке, где, предвосхищенная соблазнительным успехом какой-либо местной схватки на уничтожение, вновь обозначилась бы "грандиозная и мощная" ставка на "абсолютную победу" над демонизируемым — политическим, идеологическим или цивилизационным — противником, на победу как "лишение его способности сопротивляться".

Пусть войны типа мировых XX в. трудно представить ведущимися с использованием ядерного оружия. Но разве можем мы то же самое сказать о войнах типа Итальянских или Тридцатилетней, — с относительной редкостью прямых тактических (в том числе, по новым условиям, и ядерно-тактических) столкновений, но при стремлении осуществить большие геополитические проекты методами "измора"? В конце концов достаточно реалистично выглядят войны в оруэлловском "1984", соединяющие "великие цели" в стиле СВЦ II, на исходе которого писался роман, с "измором" и атомными бомбами ранга хиросимской. Великие прорывы в мобилизации, сделавшие реальностью протоцикл В и СВЦ II, были так или иначе подготовлены процессами социальной эмансипации, расшатыванием традиционных сословных и корпоративных порядков, — будь то разложение европейского феодализма, выталкивавшее массы наемников в войска Карла V — воевать за всеевропейскую христианскую монархию, или эмансипация французской буржуазии и крестьянства. стоящая, по Энгельсу (9, с. 509), за войнами Наполеона. Как скажутся на мобилизационном потенциале нынешних индустриальных обществ предрекаемые экспертами на XXI в. постиндустриальные революции, выталкивающие людей из привычных социальных и хозяйственных ниш? А как эти революции могли бы повлиять на общества-сателлиты, привыкающие кормиться при цивилизации "богатого" Севера? В какие соединения могла бы вступить колоссальная эмансипация, предвещаемая пророками постиндустриального рая, — со стратегией, которая бы формально исключала взаимоистребление воюющих за короткое время? Что до "обоюдоострых " видов оружия массового уничтожения, не забудем, что во время СВЦ II подобные виды оружия, например, химического, могли просто депонироваться на неопределенный срок и тем выводиться из игры, не влияя на господствующий максималистский эталон победы.

Сейчас для Евро-Атлантики, как и для России, реальность СВЦ III дана, как говорится, в ощущениях, тогда как возможность СВЦ IV остается мифом, вопросом веры. В конце концов, ритм СВЦ в прошлые века был ритмом западной цивилизации, выступающей как полузамкнутая геополитическая система, — полузамкнутая в том смысле, что при своей мировой экспансии сама она не была возмущаема большими вторжениями извне. Серьезную угрозу такого вторжения за эти века представило разве что наступление турок на Вену в 1683 г., отбитое силами поляков. Трудно предугадать, как могли бы воздействовать на этот ритм значительные "восстания масс" во внешних — ближневосточных, латиноамериканских, индо-тихоокеанских — провинциях построенного Западом мира, обернувшись большим напором мирохозяйственной периферии на Центр.

Когда событийная цепь очевидно не окончена, сами эти события допускают не одно осмысление, — в зависимости от сюжета, в который их может встроить будущее. Известно, как радикально расходились экономисты начала 90-х в определении современной им фазы кондратьевского цикла, прогнозируя, в зависимости от своих истолкований этой фазы, на ближайшие годы кто — "застой", кто — "вершину процветания", кто — "начало подъема" (72). Обнаружат ли себя наши правнуки под конец XXI в. в наступающем СВЦ IV или окажется, что они уже обретаются в мире, где запущены совершенно новые милитаристские часы? В зависимости от этого им будет куда понятнее, чем нам самим, в какое время мы жили (73). Неясно только, должны ли мы им завидовать.

1. Для времени мировых войн см.: Микше Ф. Атомное оружие и армии. М., 1956.

2. Кондратьев Н. Д. Большие циклы конъюнктуры. — Кондратьев Н. Д. Проблемы экономической динамики. М, 1989, с. 203 — 205. 3 Goldstein 3. Long Cycles: Prosperity and War in the Modern Age. Yale, 1988.

4. Характеристики труда историка в работе: Олкер Х. Р. Волшебные сказки, трагедии и способы изложения мировой истории. — Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987, с. 437.

5. Toynbee A A Study of History. Vol. 9. L., 1954, p. 255, 326.

6. Sorokin P. Social and Cultural Dynamics. Boston, 1957. p. 359-370.

7. Wright Q A Study of War. Vol. I. Chicago, 1942, p. 293-294. Лаконично-четкие определения милитаристских стилей по К. Райту см.: Klingberg F. Historical Periods, Trends and Cycles in International Relations. — "Journal of Conflict Resolution", 1970, № 14, p. 505.

8. Каузевиц К. О войне Т. 1-2. М., 1937.

9. Энгельс Ф. Возможности и перспективы войны Священного Союза против Франции в 1852 г. — Маркс К., Энгельс Ф Соч, 2-е изд., Т. 7. М., 1960.

10. Речь Мольтке в заседании рейхстага 14 мая 1890 г. — Стратегия в трудах военных классиков. 1. 2. М., 1926.

11. Фош Ф. Ведение войны. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I. M., 1924.

12. Дельбрюк Г. История военного искусства в рамках политической истории. Т. 3-4, М., 1938.

13. Liddell Hart B. H. Strategy. The Indirect Approach. N. Y., 1954.

14. Osgood R. E. Limited War. Chicago, 1957.

15. Kissinger H. A. Nuclear Weapon and Foreign Policy. N. Y., 1957.

16. Kaufmann W. W. Limited Warfare. — Military Policy and National Security. Ed. by W. W. Kaufmann. Princeton, 1956.

17. Цымбурский В. Л. Военная доктрина СССР и России: осмысление понятий "угрозы" и "победы" во второй половине XX века. М., 1994,

18. ПроэкторД. М. Политика и безопасность. М., 1988, с. 23, 61-67, 91.

19. См.: Тухачевский М. Н. О стратегических взглядах проф. Свечина. —Против реакционных теорий на военнонаучном фронте. М., 1931.

20. Свечин А. А. Стратегия. Изд. 2-е. М., 1927, с. 41 и ел., ср. там же применительно к стратегии измора понятие "ограниченной цели", но только как цели отдельной операции, из которых складывается война.

21. Тейлор М. Ненадежная стратегия. М., 1961. Мне, к сожалению, как-то не попался английский оригинал — TaylorM. D. The Uncertain Trumpet. N. Y., 1960.

22. Deitchmann S. J Limited War and American Defence Policy. Cambridge (Mass. )-L., 2-nd ed., 1969, p. X.

23. Сергеев В. М., Цымбурский В. Л. К методологии анализа понятий: логика их исторической изменчивости — Язык и социальное познание. М., 1990, с. 102-105.

24. Фон Визелен В. Теория большой войны. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I, с. 129.

25. Рутченко А., Тубянский М. Тюренн. М., 1939, с. 22, 83. В этой небольшой книжке удивительно сильно показан революционный характер нововведений Густава Адольфа, преобразовавших милитаристскую парадигму эпохи.

26. Свечин А. А. История военного искусства. Т. 2-3. М., 1922-23.

27. Урланис Б. Ц. История военных потерь. Спб., 1994.

28. Харботл Т. Битвы мировой истории. Словарь. М., 1993, с. 235, 502.

29. Frederic le Grand. Les pincipes generaux de la guerre. — Ocuvres de Frederic le Grand. T. XXVIII. B., 1856.

30. Montecuccoli R. Abhandlungen uber den Krieg. — Montecuccoli R. Ausgewahlte Schriften. Bd. I. Wien-Leipzig, 1899.

31. Ллойд Г. Военные и политические мемуары генерала Ллойда. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I, с 38.

32. Тухачевский М. Н. Предисловие к книге Г. Дельбрюка "История военного искусства в рамках политической истории". — Тухачевский М. Н. Избранные произведения. Т. 2. М., 1964, с. 127. 32а. Цит. по: Makers of Modern Strategy. 6-th ed. Princeton, 1960, p. 61.

33. Военные поучения фельдмаршала графа Мольтке. СПб., 1913.

34. Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914 — 18 гг. T. I. M., 1923.

35. Мировая война в цифрах. М. -Л., 1934, с. 12.

36. Шлиффен А. Современная война. — Шлиффен А. Канны. М., 1938.

37. Фош Ф. О принципах войны. Пг., 1919.

38. Слова Х. Мольтке-младшего с определением "народной войны"; цит. по: И апория первой мировой войны. T. I. M., 1975. С. 156.

39. Леваль Ж. -Л. Введение к позитивной части стратегии. — Стратегия в трудах военных классиков. Т. 1, с. 186.

40. Шлиффен А. О миллионных армиях. — Шлиффен. Канны, с. 374.

41. Военный энциклопедический лексикон. Т. 10. СПб., 1856, с. 350.

42. См.: Ллойд Джордж Д. Военные мемуары. T. IV. М., 1935, с. 207.

43. Ленин В. И. Падение Порт-Артура. — Ленин В. И. ЯСС. 5-е изд. Т. 9, М., 1976, с. 154.

44. История второй мировой войны. Т. З. М., 1974, с. 116.

45. Мольтке X. О стратегии. — Стратегия в трудах военных классиков. Т. 2, с. 176 и сл.

46. Ludendorff E. Dertotale Krieg. Munchen, 1936.

47. Тухачевский М. Н. Война классов. М., 1921, с. 139.

48. Вацетис И. И. О военной доктрине будущего. М., 1923, с. 144.

49. Luttwack E. On the Meaning of Victory. — "The Washington Quarterly", 1982, Autumn.

50. Liddell Hart B. H. Deterrent or Defense. L., 1960, p. 248.

51. Hilsman R. Strategic Doctrines for Nuclear War. — Military Policy and National Security, p. 71.

52. Kaufmann W. W. Force and Foreign Policy. — Military Policy and National Security, p. 244.

53. Цит. по: Palmer G. McNamara Strategy and the Vietnam War. Westport-L., 1978, p. 81.

54. См. обзор употреблений этой формулы военными руководителями: Jervis R. The Illogic of American Nuclear Srategy. Ithaca-L., 1984, p. 76. Также ср.: Weinberger С., Draper Th. On Nuclear War: An Exchange with the Secretary of Defence. — "New York Review of Books", 18. VIII. 1983, p. 29.

55. Tucker R. W. The Nuclear Debate: Deference and the Lapse of Faith. N. Y. -L., 1985, p. 99.

56. См. оценку войн типа Фолклендской как "больших войн вчерашнего дня" в статье: Dunn P. N. Lessons Learned and Unlearned. — Military Lessons of the Falkland Islands War: Views from the United States. Ed. by B. W. Watson, P. M. Dunn. Boulder(Colo. )-L., 1984, p. 130.

57. В прошлом веке Крымская война пошатнула доверие русского общества к самодержавию, но 40 с лишним лет Кавказской войны этого доверия практически не поколебали: ибо по сравнению с тогдашним идеальным типом войны Кавказская война была как бы и не вполне войною. Сейчас Чеченская война близка к тому, чтобы быть воспринята в России как настоящая война сегодняшнего дня. — и потому резонанс от нее может быть громче, чем от всей Кавказской войны XIX в.

58. Проэктор Д. М. Мировые войны и судьбы человечества. М., 1986, с. 226.

59. Сказкин С. Д. Итальянские войны. — Сказкин С. Д. Из истории социально-политической и духовной жизни Западной Европы в средние века. М., 1981, с. 157.

60. См.: Разин Е. А. История военного искусства. Т. 2. М., 1957, с. 423, 544.

61. Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992, с. 103-105.

62. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV — XVIII вв. Т. З. Время мира. М., 1992.

63. См.: Le Patourel J. The War Aims of the Protagonists and the Negotiations for Peace. — The Hundred Years War. Ed. by K. Fowler. L. -Basingstoke, 1971, p. 51-74; Palmer J. Т he Organisation of War. Ibid., p. 75-95.

64. Макиавелли Н. История Флоренции. Изд. 2-е. M., 1987, с. 182, 226.

65. Энгельс Ф. Введение к брошюре Боркхейма "На память ура-патриотам 1806 -1807 годов". — Маркс К., Энгельс Ф. Соч., изд. 2-е. Т. 21. М., 1961, с. 361.

66. Дьяконов И. М. Пути истории. М., 1994, с. 10.

67. Гуковский М. А. Италия 1380 —1450 годов. Л., 1961.

68. Kuznets S. Secular Mouvements in Production and Prices. N. Y. -Boston, 1930.

69. Imbert G. Des mouvements de longue duree Kondratieff. Aix-en-Provence, 1959.

70. Согласно данным Г. Эмбера, по разным регионам Европы первый понижательный тренд начинается в диапазоне от 1310 до 1370 годов, поэтому 1350 г. для его начала — усредненная датировка.

71. Modelsky G. Long Cycles in World Politics. Seattle-L., 1987; Modelsky G., Thompson W. R. Seapower in Global Politics 1494 —1993. Seattle, 1987; Модельски Дж., Томпсон У. Волны Кондратьева, развитие мировой экономики и мировая политика. — "Вопросы экономики", 1992, № 10.

72. Ср.: Ван Дейк А. В какой фазе кондратьевского цикла мы находимся? — "Вопросы экономики", 1992, N9 10, с. 79; Дубовский С. Прогнозирование катастроф (на примере циклов Н. Кондратьева). — "Общественные науки и современность", 1993, № 5, с. 90 и сл.

73. К понимаю времени как фактора политической динамики см. Ильин М. В. Хронополитическое измерение: за пределами Повседневности и Истории. — "Полис", 1996, № 1. Выявление СВЦ и анализ их движения можно рассматривать как мой вклад в программу хронополитических исследований.

Главная     Каталог раздела     Предыдущая     Оглавление     Следующая     Скачать в zip

 

Hosted by uCoz