Генисаретский О.И.
эксперт Совета по местному самоуправлению в Российской
Федерации
заместитель директора Института Человека РАН
вице-президент Международного фонда “Культура и будущее
России”
доктор искусствоведения
Средовое проектирование и проектная
культура
В этом разделе работы речь пойдет о тех концепциях
и процедурах проектирования, благодаря которым город и городская
среда могут быть удержаны в проектном процессе в качестве уникальных
и самоценных образований.
Среда — категория пространственно-временая, обозначающая
некое “здесь-и-теперь”, в котором мы существуем. ”Теперь” — это
время конца века. Чтобы подчеркнуть историческую динамику представлений
о мире, связанных с отношением к нашей жизненной среде, приведем
два характерных мнения, высказанные в 20-е и 80-е годы двумя известными
архитекторами.
“Наши соборы еще не возведены. Те, что существуют,
принадлежат другим — мертвым, они черны от копоти и изъедены веками...Однако
же всё только еще рождается в мир. Стоит отвести глаза от мертвых
вещей, и взгляд устремляется в будущее...Пусть эти зрячие глаза,
эти знающие люди строят новый мир”(Ле Корбюзье).
“Человечество неудержимо влечет к месту и времени
его собственного саморазрушения. В течении века мечта об управляемом
прогрессе цивилизации, породившая желание создать великую метрополию,
обратилась кошмаром краха вследствие ее бесконтрольного разрастания”(Фредерико
Раджи).
Мечта о будущем совершенном мире обернулась тем,
что “индустриальное общество пришло к неуклонному ослаблению и
деградации чувства общности, и имеющее сейчас место наступления
на природную среду, на воздух, которым мы дышим, на небо, неотвратимо
суживающееся для нас, еще больше усложняют эту проблему, усиливая
чувство отчуждения”.Проблемы экологии природной среды и экологии
человека признаны сегодня универсальными. И если некоторые проблемы
высокотехнологической цивилизации могут показаться для нас делом
отдаленного будущего, то с проблемами отчуждения, стандартизации,
варварского разрушения природной среды, обезличивания человека,
утраты ощущения дома и града мы сталкиваемся уже давно, и в более
острых формах, чем страны Запада.
Впрочем, в этой работе, носящей прикладной характер,
нас больше будут интересовать не общие социально-культурные процессы
средообразования, а те его стороны, которые связаны с деятельностью
средового проектирования и культурно-антрологическими потенциями
современной проектной культуры, с их способностью противостоять
средовому отчуждению и самоотчуждению человека.
Как достояние современности, проектная культура
противостоит “идиотизму городской жизни” — своим творческим началом,
личностным характером и памятью “большой культуры”. Впрочем нас
в данной работе, ввиду ее прикладного характера, интересуют не
столько общие социокультурные координаты проектной культуры, сколько
ее проектные интенции, которые практически реализуемы в проектной
работе по городскому и региональному средообразованию. Поэтому
далее мы остановимся на некоторых особенностям проектной методологии,
как препятствующих, так и способствующих утверждению города и
региона в качестве самоценных образований.
Подвох градообразующих факторов
В методологии градостроительного проектирования
недавнего прошлого, опиравшаяся на понятие градообразующих факторов,
как правило предполагалось, что факторами этими являются крупные
промышленные производства: технологические потребности этих производств
задавали характер функционального зонирования территории и использование
ее природных ресурсов, а исходя из потребных объемов рабочей силы
определялись потребности в жилье и учреждениях социально-культурной
сферы.
В силу ряда причин, анализ которых не входит
в нашу задачу, из этой методологии выросло отношение к городу
как вторичному, зависимому от промышленного производства образованию,
не имеющему собственной исторической, культурной и экологической
ценности. Расхожими метафорами этого отношения давно стали: задача
градостроительства – это “размещение производительных сил”; население
– это “рабочая сила”; город – это “рабочий поселок при заводе”,
в лучшем случае “город-спальня”.
И что особенно важно для нас сейчас, - так мыслимый
город не мог мыслиться в качестве человеческой реальности, а значит,
и проектироваться в качестве таковой.
Говоря это, мы имеем в виду прежде всего не идеологические
декларации (вроде “все для человека, все во имя человека”), и
не творческие намерения проектировщиков, а обусловленность результатов
проектирования внутренним строем лежащих в его основе проектных
концепций и процедур.
Методология, основанная на понятии
“градообразующих факторов,” — типичнейшее проявление функционализма
в проектировании. Эта констатация важна для нас потому, что опознание
и преодоление основанного на голом функционализме проектного тоталитаризма
могло идти и шло по двум линиям: — можно было переосмысливать
содержание понятия о градообразующих факторах (например, включая
в их число экологические объекты, исторические части поселения,
культурные традиции... и даже население как таковое); а можно
было стараться выйти за пределы функционалистской парадигмы как
таковой и начаь рассматривать город не как образование, производное
от каких бы то ни было функций, а как образование самоценное,
как достояние национальной или мировой истории и культуры, как
достояние всех живущих, живших и будущих жить в нем людей.
Мы смеем утверждать: сколь бы не расширялось
число градообразующих факторов, сколь бы сублимированно ни понимать
их, мысля в рамках функционалистской парадигмы, проектировщик
отрезает себе - и тем, кто зависит от результатов деятельности,
— путь в город и городской образ жизни. Отказывая в самоценности
городу, мы отказываем в ней и горожанам, а тем самым, хотим мы
этого или не хотим, покушаемся на достоинство человека как самоценного
и свободного существа.
Подвох столичности
В принятой методологии градостроительного проектирования
налицо скрытая перспектива “столичности” и “западности”. Считается,
что степень выраженности городского начала, проявленности городского
образа жизни в городе возрастает по мере роста его размеров, что,
в конечном итоге, способствует распространению мнения о столице
как эталоне города как такового. (В слегка смягченной, но все
же достаточно читаемой форме это мнение сквозит в метафоре “региональных
столиц”: “Иркутск — столица Сибири” или “Екатеринбург — столица
Урала”). А поскольку, во-вторых, именно столицы оказываются вместе
с тем наиболее вестернизированными городами, то налет некой условной,
заочной западности воспринимается как непременный признак урбанизированности,
в чем бы конкретно этот налет не выражался.
Должно заметить, что обе эти перспективы скорее
относятся к числу бессознательных предположений и профессиональных
фантомов, чем к числу как-либо обоснованных суждений.
Однако, тенденция планировать развитие всех поселений
по типу крупнейших городов приводит к довольно серьезным издержкам,
поскольку при этом (а) игнорируются локальные особенности образа
жизни, средовое своеобразие поселения, и потребности в его именно
развитии и (б) не принимается во внимание все многообразие форм
развития поселенческих структур, свойственных, например, Востоку
и Югу.
Архитектура - искусство стратегического
(К вопросу о соотношении стратегического,
корпоративного и архитектонического)
В трудах по истории и теории архитектуры не редко
упоминание о том, что архитектор – это главный строитель (иногда,
как носитель замысла о будущем сооружении, чаще, как прораб, руководитель
строительных работ). Однако мы не с меньшим основанием можно сказать,
что архитектор – это тектор архэ, устроитель изначального, а архитектура
– тектоника архэ, устроение, выявление и упорядочение начал, археология
и археопоэзис[1].
Говоря так, то есть говоря о пространствено-жизнеустроительной
функции архитектуры, стоит вспомнить о телесности-пространственности-зримостности
как основе антропологического воображения.
Пространство, по В.Н. Топорову, с одной стороны,
образует рамку, внутри которой мифологическое, символическое и
архетипическое обнаруживают себя, как “универсальные модусы бытия
в знаке”, а с другой, оно “старше этих модусов”. Но оторвавшись
от пространства и став по видимости самостоятельными, эти модусы
продолжают находиться “в пространственном пленении: вне сферы
пространственности они не мыслимы, и, более того, пространство
задает условие (их) реализации и актуализации”.
И далее: “само пространство и его заполнение…
образуют род некой “перво-матрицы”… в соответствии с которой...
состоялся прорыв из еще в основном “природно-материального” в
сферу культуры и ее высшей формы - духа”[2].
Что означает здесь мысль о пространственной плененности
мифологического, символического и архетипического? И что это за
прорыв из царства необходимости в царство свободы?
С одной стороны, ею подчеркивается неустранимая
насыщенность всего, что переживается и мыслится опространствованно,
мифологическими, символическими и архетипическими содержаниями.
И в этом можно видеть исток софийной умудренности пространства,
как такового[3].
А живые, самодвижущиеся тела столь же пространственны,
как тела, принадлежащие мертвой природе, как воспринимаемые и
мыслимые образы (тех и других), то софийность обнаруживает себя
столь же пространственной, сколь и зримостно-телесной-двигательной.
Причем “обнаруживает” в буквальном смысле слова, проявляясь во
внешних, по отношению к человеку, явлениях природы или культуры,
и в пространственности его, человека, телесного устроения и двигательного
поведения.
Но с другой стороны, не потому ли, что пространству
вменена способность пленять (связывать и, в конце концов, мертвить),
переход из области “материально-природного” в область культуры
(и далее – духа) мыслится прежде всего, если не исключительно,
как животворящее событие-прорыв, причем опосредованный все тем
же орудием пленения, то бишь пространством, но не как деятельность
в пространстве и с пространством, не как пространственно-устроительное
и архитектоническое высвобождающее человека из пут пространственного
пленения творчество?
В этой поворотной, поистине критической точке
хотелось бы быть правильно понятым. Различая “мифологизацию как
создание семантически наиболее богатых, энергичных и имеющих силу
примера образов действительности и демифологизацию как разрушение
стереотипов мифопоэтического мышления, утративших свою “подъемную”
силу”, уважаемый автор и среди постулированного им пространственного
пленения оставляет место свободному выбору и деятельности, впрочем,
в этом цитированном тексте никак не разъясняя его[4].
Благодаря розыску взаимоотношений “структуры
пространства” (вкупе со временем) и “структуры текста”, взаимоотношения
пространства и текста оборачиваются взимоотношениями архитектоники
(а в более общем виде - экотектоники) с текстурами культуры (и
далее с соответствующимим им текстурами сознания).
При этом архитектоники опознаются как пространственно-вещественные
текстуры (экотекстуры), а текстуры как архитектоники культуры
(родовой души, родового сознания/бессознательного).
Души – как формы, эйдоса тела, которое, помимо
того, что оно опознается как “вещество”, материя души, в силовом
поле пространственно-текстовых взаимоотношений, несомненно обнаруживает
себя как архитектоническое (имеющее сущностный строй) и текстурное
(насквозь прозначенное, пронизанное знаковостью) целое.
Но и напротив, не только человек оснащен (отягощен,
но и облегчен, высветлен) телесностью. Телесны – а потому архитектоничны
и текстурны – и космос в целом, и все про-из-ведения изводимой
из него культуры, которыми окружает себя человек.
Подводя итог своих историко-архитектурных изысканий,
В.Л. Глазычев определяет архитектонику как эмпатию устойчивости[5].
Ну а если свести это определение с высказанным выше взглядом на
архитектуру, как тектонику архе, и начать относиться к архитектоническому,
как к результату архитектурного переусвоения совокупного человеческого
опыта (и знания, и действования), то - в своем предельном выражении
– архитектоника предстанет перед нами как жизнепрактическая эмпатия
нерушимости, вечностности, возводимых человеком сооружений[6].
Предметом этой эмпатии являются силы природы,
вовлеченные в состав сооружения и использованные для уравновешивания,
усмирения давящих, угнетающих человека сил всемирного тяготения,
едва-едва, по природным меркам, вставшего на ноги.
Это также эмпатия человеческой со-во-оруж-енности,
и тем самым борьбе человека с тяжестью бытия в мире, со-оруд-ийности,
облегчающей тяжесть труда, ремесла жизни, со-о-руд-ийности,
отсылающей к извлеченной из недр земных руде и тем самым возвращающей
трудящегося и борющегося человека к Матери-Земле.
И к природе, часть сил которой в архитект-ургии
встала на сторону человека в его борьбе-соперничестве (анергиии),
труде-сотрудничестве (синергии) со смертью, этой всепоглощающей,
темной стороной материи, природы-рода. И, может быть именно благодаря
архитектуре и архитектоничности, эти вставшие на сторону человека
(в его борьбе с силами тяжести и тьмы), одомашненные родом человеческим
силы опознаются как легкие и светлые, возносящие и просветляющие,
как силы защищающие и спасающие.
Хтоническая архитектоника, архитектургия недр
достраивается тем самым до светостроительства, до плазматической
архитектоники, сооружения которой изваяны из света, а обитателями
которой становятся астральные, световидные существа[7].
Благодаря архитектонической эмпатии, культово-артикулируемая жизнесмертная конечность
человеческого бытия принимает - в архитектурном измерении культуры
- вид символического противоборства тяготеющей в темную глыбь
Земли тяжести со взмывающей к солнечному свету легкостью Небес.
Противоборства, являющего символическим жестом-двигом вставшего
с четверенек на ноги человека-животного, возмогшего тем самым
вертикальное измерение мира и не намеренного более ютиься жизнью
и смертью в норах-пещерах, аки лисы, но начавшего строить себе,
- чтобы было где преклонить главу, города, дома и Храмы.
Если взглянуть на положенную мыслью конечность
человека с плазматической (фантазматической) точки зрения, то
с станет ясно, что конечность – это отрицательное определение
человека, прорицаемое относительно не-о-конеченных образов воображения
(фантазмов бесконечного бытия). Воистину, всякое определение есть
ограничение, разграниченность и предел. Конечность наличного бытия
отпределена бесконечности возможенного, возпоставленного воображением
бытия. Наличность – конечна, но конечно ли обналиченное в ней
бытие?
Причем никак не скажешь, что это возможенное
и возпоставленное воображением бытие бестелесно. Напротив, оно
многоразлично опосредованно телесностью и потому архитектонично,
что с особой отчетливостью проявляется в образах человека, объединяемых
под рубрикой “символической анатомии”[8].
А поскольку возпоставление делает ставки на воображаемую
человечность, оно осуществляется в броске-порыве, которые не надо
путать ни с решительностью к действию, ни с находчивостью в отношении
его направленности.
Так что архитектура – это не только стациальная
тектоника изначальности и первоначал (архе), этих застывших в
вечности движений, но и актуальная архитектургия, строящая
и упорядочивающая деятельность, имеющая собственный динамический
хронотоп, в котором неповторимым образом смыкаются эксценрирующие,
центробежные выразительные интенции/функции, с одной стороны,
и инцентрирующие, центростремительные воспринимающие интенции/функции,
с другой.
Этот хронотоп поставлен как особая, не сводимая
ни на какие другие разновидности опосредования культурно-антропологическая
позиция, наделенная своим антропным схематизмом (сознавания/действования),
неповторимой образностью человека. И судьба этой позиции, равно
как и ее история, должна прослеживаться как автономная, независимая
от языка, письменности, от социальных институтов и других “структур”
линия культурной трансляции.
Именно в этом смысле мы имеем право и должны
говорить о о священно-пространственном ведении, как об особом
горизонте и перспективе культурной и человеческой истории.
В профессионально-архитектурном, строительном
знании при анализе архитектурных сооружений (объектов) принят
принцип единства функции-конструкции-и-формы (или как у Витрувия:
пользы, прочности и красоты).
Этот принцип во многом он схож с театрально-сценическим
принципом единства места-времени-и-действия, с одной стороны,
и с ситуационистским принципом “здесь-и-теперь”, имеющим сегодня
столь широкое хождение, с другой.
Однако если говорить не об отдельных сооружениях
(и иных архитектурных объектах), а об архитектонческой составляющей
культуры как таковой, функциональные, конструкционные и иконические
составляющие, синтагматически объединяемые в отдельном сооружении,
в парадигматике/архитектонике культуры оказываются разнесенными
по разным расслоенным друг относительно друга мирам.
Так интенции/функции, архитектонические конструкции
(структуры) и иконические сверхобразы могут размещаться в разных
пространствах/мирах культуры. И, тем не менее, единство того или
иного архитектона (например храма, дома или крепости или дворца)
сохраняется. При этом они квалифицируются в качестве архетипов.
Любопытно, что если функция соотносима с пользой
и благом (добром), а форма – с образом и красотой, то – в рамках
этой тройки самоценностей - конструкция соотнесима с истиной.
Впрочем, в этом соотнесении нет ничего странного:
еще платоники знали, что рациональные построения разума (математические
конструкты) к тому и предназначены, чтобы искать и находить правильные,
приоткрывающие математические истины, решения проблем.
В целях типологической полноты стоит, однако,
пополнить синархические конструкты, синергетические интенции/функции
и синиконические формы – синипостасными персонатурами, которые,
очевидно, могут быть не только индивидуальными или коллективными,
но и любыми из тех, что при ее нынешней развитости допускает наше
социологическое воображение.